— Больше некому?
— Я никому не заикалась про Флавию, — произнесла она, на этот раз не избегая его взгляда. — Она говорит, что не хочет сплетен, что они могут повредить ее карьере, И я ни с кем не делилась.
Он вдруг вспомнил, как Падовани рассказывал во всех подробностях о первых признаках любви Паолы к нему, о том, как она себя вела, как говорила всем друзьям только о нем и больше ни о чем. Свет простил ей не только счастье — но и публичность этого счастья. А ведь эта женщина тоже, несомненно, любит, — уже три года, — и ей некому об этом обмолвиться. Кроме него — комиссара полиции.
— А твое имя в этом письме упоминалось?
Она мотнула головой.
— А что Флавия? Что она говорит?
Кусая губы, она подняла руку и указала на свое сердце.
— Винит во всем тебя?
Она кивнула и, в точности как Кьяра, провела пальцем под носом. Палец заблестел. Он достал платок и протянул ей. Она взяла его, словно не понимая, что с ним делать, и держала его в руке, — из носа у нее по-прежнему текло, а по щекам катились слезы. Чувствуя себя изрядным болваном, но сознавая, что и сам, в конце концов, кое-чей папа, он взял у нее платок и промокнул ей лицо. Она отдернулась и выхватила платок — вытерла лицо, высморкалась и сунула платок себе в карман — так Брунетти лишился уже второго платка за эту неделю.
— Она сказала, что это я виновата, что ничего этого не случилось бы, если бы не я. — Голос у нее был сдавленный, разбитый. Она скривилась. — Самое ужасное — что это правда. Нет, я понимаю, на самом деле это не так, но когда она так говорит, я ничего не могу возразить.
— В письме сообщается, откуда взялась эта информация?
— Нет. Но наверняка от Веллауэра.
— Хорошо.
Она изумленно взглянула на него:
— Что же тут хорошего? Адвокат говорит, что они намерены предъявить обвинение и предать все огласке.
— Бретт, — его голос звучал спокойно и ровно. — Подумай хорошенько. Если он опирается на свидетельство Веллауэра, его еще надо доказать. И даже будь маэстро жив, он никогда бы не пошел на такое. Это пустая угроза…
— Но если они все-таки предъявят иск…
— Он вас просто-напросто запугивает. И, как видишь, ему это удалось. Ни один суд, даже в Италии, не поверит на слово — а в этом письме одни голословные утверждения, ни одной ссылки на свидетеля и ни одного доказательства, — он наблюдал, как до нее постепенно доходят его слова. — Ведь нет ни одного доказательства, правда?
— Что ты называешь доказательством?
— Письма. Не знаю. Разговоры какие-нибудь.
— Нет, ничего такого нет. Я ни разу не писала ей, даже из Китая. А Флавии вообще некогда писать письма.
— А что ее друзья? Им что-нибудь известно?
— Я не знаю. По-моему, об этом обычно не очень-то любят говорить.
— В таком случае, думаю, вам не о чем беспокоиться.
Она попыталась улыбнуться, попыталась убедить себя, что он сумел оградить ее от горя, что ей ничего не грозит.
— Правда?
— Правда. — Он улыбнулся. — У меня полжизни ушло на общение с адвокатами. Так вот, этому типу надо только одно — напугать вас и держать в страхе.
— Тогда, — она издала смешок, перешедший в икоту, — ему это правда удалось, — и добавила на вдохе: — Ублюдок!
Тут Брунетти сообразил, что есть смысл заказать им обоим бренди. Официант выполнил заказ с молниеносной быстротой. Она взялась за стакан.
— Это было так ужасно…
Он сделал глоток и приготовился слушать дальше.
— Она наговорила чудовищных вещей.
— Бывает — со всеми нами.
— Со мной не бывает, — тут же отрезала она, и он подумал, что, наверное, так оно и есть, что для нее язык — инструмент, а не оружие.
— Она все забудет, Бретт. Такие люди отходчивые.
Та передернула плечами, отметая этот довод как несущественный. Уж сама-то она, разумеется, ничего не забудет.
— И что же ты теперь будешь делать? — спросил он с неподдельным участием: ему и правда хотелось это знать.
— Пойду домой. Посмотрю, там она или нет. Посмотрю, что будет дальше.
Тут только до него дошло, что он даже не поинтересовался, есть ли у Петрелли собственное жилье в городе, даже не попытался проанализировать ее поведение, как до, так и после смерти Веллауэра. Неужели ему настолько просто заморочить голову? Да чем он, собственно, отличается от прочих мужчин — покажи ему смазливенькое личико, подпусти слезу, изобрази ум и честность, и вот он уже отмел самую возможность того, что рядом с ним — убийца или любовница убийцы.
Ему сделалось страшно, с какой легкостью эта женщина его разоружила. Он вытащил из кармана горсть банкнот и бросил на стол.
— Да. Это хорошая мысль, — произнес он наконец и, оттолкнувшись от кресла, поднялся на ноги, И заметил, с какой тревогой она следила за этим его превращением из друга в чужака. Даже такого пустяка он не сумел скрыть. — Пошли, я провожу тебя до Санти-Джованни-э-Паоло.
На улице — оттого, что было темно, и оттого, что так привык, он взял ее под руку. Оба молчали. Он ощущал рядом с собой ее женственность, изгиб ее широких бедер, это так приятно — чуть прижимать ее к себе, пропуская встречных прохожих в узких улочках. Все это он отчетливо сознавал, провожая ее домой, к ее любовнице.
Они простились под статуей Коллеони[50] — просто сказали друг другу «До свиданья», и все.
Взволнованный только что услышанным, Брунетти шел по затихшему городу. Прежде ему казалось, что он кое-что смыслит в любви, кое-что узнал о ней благодаря Паоле. Неужели он настолько раб условностей, чтобы воспринимать любовь этой женщины — а это любовь, вне всякого сомнения, — как нечто чуждое ему только потому, что чувство это не укладывается в его шаблонные представления? И тут же он отмел все эти соображения как сентиментальные в худшем смысле слова, сосредоточившись вместо них на вопросе, которым задался еще в баре: неужели его симпатия к этой женщине, ее привлекательность помешала ему разглядеть то, что он призван искать? Да нет, не похоже, что Флавия Петрелли способна на хладнокровное убийство. При том что в минуту ярости или страсти она, конечно, может и убить — как и большинство людей. Пырнуть ножом или сбросить с лестницы — это в ее духе, но расчетливое, почти бесстрастное отравление — это все-таки нет.
Тогда кто же? Сестра из Аргентины? Вернулась, чтобы осуществить месть за смерть своей старшей сестры? Спустя почти полстолетия? Смешно!
Кто же тогда? Ясно, что не этот режиссер, Санторе. И уж конечно — не из-за того расторгнутого контракта с его дружком. У Санторе за столько лет работы наверняка сложились такие связи в театральном мире, что он без труда приткнет своего друга на оперную сцену, даже если у того и вовсе нет голоса.
Остается вдова, но чутье говорило Брунетти, что ее горе — подлинное, а отсутствие интереса к поимке убийцы никак не связано с попыткой выгородить себя. Если уж на то пошло, это скорее попытка выгородить умершего, так что возвращаемся к тому, с чего начали: узнать как можно больше о прошлом этого человека, о его характере и о том изъяне в его столь тщательно созданном нравственно безупречном облике, из-за которого чья-то рука подсыпала яд ему в кофе.
Брунетти чувствовал себя неловко оттого, что невзлюбил Веллауэра, что не питает к нему того яростного сострадания, какое обычно вызывали у него люди, насильственно лишенные жизни. Он не мог избавиться от мысли, что — яснее он пока не смог бы выразиться — дирижер каким-то образом сам причастен к собственной смерти. Он фыркнул — тогда ведь каждый причастен к собственной смерти. Но сколько он ни прокручивал в мозгу эту мысль, она не покидала его, но и не становилась яснее, и поэтому оставалось лишь продолжать поиски той какой-то крохотной мелочи, которая спровоцировала эту смерть, — поиски, покуда безуспешные.
Утро следующего дня выдалось такое же муторное, как его настроение. Ночью лег густой туман, — не наполз с моря, а поднялся из вод, на которых стоит город. Едва Брунетти вышел из подъезда, как ледяные щупальца тумана оплели ему лицо и полезли за воротник. Видно было на несколько шагов, а дальше все расплывалось: дома появлялись и исчезали, словно они, а не туман, наплывали и двигались. Призраки в мерцающе-серой дымке — встречные прохожие — скользили мимо и таяли. Если бы он обернулся и посмотрел им вслед, то увидел бы, как они исчезают, поглощенные плотной пеленой, заполнившей узкие улочки и легшей на воды, словно проклятие. Инстинкт и многолетний опыт подсказывали ему, что катера по Большому Каналу сегодня не ходят. Он брел вслепую, доверившись собственным ногам, выучившим за несколько десятков лет все эти мосты, улицы и повороты, ведущие на Дзаттере, к катерному причалу, где останавливаются пятый и восьмой номера, следующие на Джудекку.
Сообщение с островом и в самом деле нарушилось, и катера без всякого намека на какое-то расписание стихийно возникали из клубов тумана, пробиваясь с помощью радиолокаторов. Пришлось прождать пятнадцать минут, прежде чем показался номер пятый и так шарахнул бортом о плавучий причал, что несколько стоящих там человек, потеряв равновесие, попадали друг на друга. Путь видел только радар — а пассажиры, все, как один, сгрудились в салоне, слепые, как кроты в песке.