– Пятерка тебе, майор, – улыбнулся Чернов, – а кто из молодняка положил глаз на хозяйство Лунька вообще и на «Звездный дождь» в частности?
– Ну, многие. Кусок-то лакомый. Однако, по моим данным, последний наезд был произведен молодым лаврушником, авторитетом Голбидзе, кличка Голубь, контролирует гостинично-проституточный бизнес и считает, что прибрать к рукам еще и казинщиков было бы вполне логично.
– Пятерка с минусом, – покачал головой Чернов, – Голубь не авторитет, законники его своим не считают. Он «апельсин». Его короновали за деньги.
– А ты думаешь, в наше время это важно? Кстати, Голубь ввинтил в «Звездный дождь» своего наблюдателя, блатного аристократа, потомственного грузинского князя Нодарика Дотошвили. Люди Лунька его вычислили, а Калашников придумал подложить под Нодарика свою лучшую девку, королеву стриптиза Лялю Рыкову. Ляля, в свою очередь, тонко раскрутила князька на игру, и он сам не заметил, как просадил в «блэк джек» пятьдесят тысяч баксов.
– Хорошая у тебя, Ваня, агентура, – хмыкнул Чернов, – и что дальше было?
– А ничего. Нодарик, хоть и князь, с деньгами расставаться очень не хотел. До слез. Вот Калашников его и пожалел, вроде как простил. Теперь человек Голубя ходит в должниках у казинщика. И от Ляли оторваться не может. Влюбился. Тоже, говорят, до слез. Калашников его и в этом понял, Ляле отпуск дал, чтобы князь не скрипел зубами, когда она свой стриптиз перед публикой танцует. Все это держится как бы в секрете и от Голубя, и от Лунька.
– А наезд? – спросил Чернов.
– Наезд был до того, как Нодарик появился в казино. Знаешь, аккуратный такой наездик, без стрельбы и мордобоя. Просто разговор. Мой один человечек присутствовал. Я ведь Голубя давно пасу, все думаю, пора ему, сизокрылому, в родную голубятню. – Кузьменко сладко, по-кошачьи, зажмурился. – Вот тут, на этой мокрухе, я и раскручу его, сердечного.
– Это вряд ли его работа, – пожал плечами Чернов, – зачем ему? Вот князек Нодарик – да, ему Калашникова заказать при таком раскладе в самый раз. Да и заказывать необязательно, мог сам шлепнуть из кустов запросто. Ну ты как, Ваня, едешь или нет? Я тебе все-таки советую погодить, не лезь ты сейчас к балерине.
– Пожалуй, ты, Женя, прав, – ответил майор, немного подумав, – просто азарт у меня. Очень хочу Голбидзе зацепить. Давно хочу… Ладно, поехали. Пусть балерина отдыхает пока.
За окном светало. Катя знала, что не уснет. У нее перед глазами стояло мертвое лицо Глеба. Она еще чувствовала на ладонях его кровь, еще слышала негромкий хлопок из кустов. Было странно, что короткий звук выстрела может так долго держаться в ушах, сливаясь с гулкой тишиной квартиры.
Катя загасила сигарету, включила чайник. На ней был теплый махровый халат, шерстяные носки, но все равно колотил озноб.
Нельзя вот так сидеть всю ночь. Надо чем-то занять эти страшные пустые часы. Краем сознания она понимала, что шок еще не прошел. Если бы прошел, она могла бы заплакать. Но пока не может. И не знает, куда себя деть.
В квартире стояла глубокая, обморочная тишина. Жанночка заснула в гостиной на диване, под тонким пледом. Катя сидела на кухне, курила, тупо уставившись в дурацкую абстрактную картинку на стене, подаренную каким-то давним приятелем-художником.
Картинка не нравилась ни ей, ни Глебу, но художник часто бывал в гостях, и каждый раз придирчиво осматривал стены, искал свое драгоценное творение. Чтобы не обидеть непризнанного гения. Катя повесила картинку на кухне. Художник пил чай и радовался: вот, висит его шедевр, смотрят на него каждый день.
Чайник тихонько забулькал и автоматически выключился. Катя бросила в большую фарфоровую кружку сразу два пакетика «Пиквика», размешала сахар и опять застыла, обхватив ладонями горячие бока кружки. Она вдруг подумала, что, наверное, напрасно не рассказала тому мрачному милицейскому майору про анонимные звонки.
А может, правильно сделала, что не рассказала? Вообще, какое это теперь имеет значение? Глеба убили прямо у нее на руках. Она почувствовала, как сильно дернулось его тело и тут же застыло, обмякло. Глеб даже не успел ничего понять, удивиться, испугаться.
Всего миг назад он матерился, напевал дурацкий шлягер, его глаза, веселые, пьяные, такие привычные, серо-голубые, с зеленоватым ободком вокруг зрачка, с припухшими веками, с короткими рыжеватыми ресницами, вдруг стали чужими, ледяными и глядели куда-то сквозь Катю.
Фонарь над подъездом светил ярко, слишком ярко, чтобы обмануться, соврать себе, будто Глеба всего лишь ранили, и если «Скорая» приедет прямо сейчас, то успеют спасти, реанимируют, и потом можно будет ухаживать, кормить с ложечки кашкой и фруктовым пюре, не спать ночами, прислушиваться к частому хриплому дыханию, надеяться на лучшее, поставить на ноги, начать жить сначала, как-то совсем иначе… Они знали друг друга с раннего детства. Самые первые, расплывчатые, почти младенческие Катины воспоминания были связаны с Глебом Калашниковым.
Тихое прозрачное лето, скрип качелей, цветные блики на песке, огромная веранда с мозаикой из синих, красных, желтых стеклышек, занозистый забор в глубине дачного участка, ветки орешника, блестящие липкие лепестки лютиков, такие желтые, что больно смотреть. Кате три года, Глебу пять. Пухлый губастый мальчик Глебчик с волосами цвета лютиковых лепестков, такой большой, важный. Маленькой Кате до него еще расти и расти. Он все знает и ничего не боится. Он Принес ей живого ежика, завернутого в мятую панамку. Ежик свернулся клубочком, тихо напряженно сопел.
– Держи, смотри, чтобы не убежал. А я молока принесу.
Бежево-серебристый таинственный зверь кололся даже сквозь ткань панамки. И сопел, как Катина бабушка Зинаида, когда сердится… Детские воспоминания рассыпались, словно обрывки старой кинопленки, таяли, как след дыхания на холодном стекле. Чья это была дача, кто у кого гостил, дождался ли ежик своего молока, убежал ли – не важно. Потом было много всего – детские новогодние елки в Доме кино, какие-то взрослые вечеринки, кусок орехового торта, съеденный напополам под столом («Глеб, ты только никому не говори, мне нельзя, вот последний раз откушу, и все…»).
Потом – первые вечеринки без взрослых, Кате четырнадцать, Глебу шестнадцать, все девочки, кроме Кати, – случайные, томно курят, бегают пудрить носы к зеркалу в прихожей, слишком громко смеются, пухленькая с белыми кудряшками ушла плакать в ванную, Катя услышала горькие всхлипы, заглянула, стала утешать.
– Я без него умру… – Девочка шмыгала носом, растирала кулачками черные потеки туши по щекам.
Кто-то все время умирал без Глеба Калашникова. Какая-то тихая Ирочка из параллельного класса пыталась резать вены. Катя не могла понять – почему? Что они все в нем находят? Он был невысокий, крепенький, толстогубый, грубый. Матерился, как мужик у пивного ларька, и шуточки все какие-то пивные, водочные, и однообразные смешные истории, как кто-то нажрался до беспамятства, куда-то свалился, потерялся, нашелся, чуть не попал в милицию, проснулся у чужой жены под тумбочкой. Ночь напролет он мог резаться в «дурачка», ковырять в зубе обломком спички с таким сонным, тупым лицом, что становилось страшно, если вглядеться. А очередная Ирочка или Светочка таяла от умиления, закатывала глазки, пудрила носик, уходила рыдать в ванную.
Катин папа, писатель, кинодраматург Филипп Григорьевич Орлов, с детства дружил с отцом Глеба. Разговоры о том, что детей нехудо бы поженить, велись много лет подряд. Не то чтобы всерьез, но и не совсем в шутку. В самом деле, это было бы удобно. Не надо знакомиться и выстраивать отношения с новыми родственниками, не надо пускать в свой уютный семейный круг чужих, посторонних людей. Мама Глеба, тетя Надя, говорила, что для любой другой девочки, кроме Кати, была бы отвратительной свекровью. А Катюшу знала с пеленок и любила почти как родную дочь.
Глеб и Катя только посмеивались над радужными планами взрослых. Катя для Глеба была «своим парнем», младшей сестренкой. Глеб для нее – чем-то вроде близкой подружки. Им вместе было уютно, весело, спокойно, но не более. Выйти замуж за Глеба – это все равно что за собственное детство.
Катя училась в Московском хореографическом училище, Глеб во ВГИКе, на сценарном отделении. Каждый крутил свои романы, иногда они с удовольствием обменивались впечатлениями.
Катя занималась классическим балетом с шести лет. Почти вся ее жизнь проходила у станка, в репетиционном зале, на сцене. С детства она привыкла к таким психическим и физическим перегрузкам, рядом с которыми все прочие – пустяки. При видимой невесомости Катя Орлова твердо стояла на ногах, и на полупальцах, и на пальцах.
В классических арабесках ничто не держит на земле, единственная точка опоры – большой палец ноги, но ты не упадешь. Взлететь можешь, упасть – нет. Чтобы держаться и не падать, крутить без передышки десятки чистых пируэтов, зависать над землей в па баллонэ на несколько бесконечных мгновений, легко и твердо приземляться на носок напряженной вытянутой стопы, похожей на карандаш с остро отточенным грифелем, – для этого надо вкалывать тяжелей, чем шахтер в забое.