Крови, кстати, пролилось даже слишком много. Официант осмелился подойти к крайнему столику у стены, когда бутылка совиньона уже опустела почти наполовину, бокал был полон, салат почти доеден, а к рыбе едва успели приступить. Дополняла натюрморт длинная, во все горло, страшная рана на шее Карасина. Никто ничего не заметил: ни распорядитель, ни начальник охраны, одновременно ответственный за первый зал, ни даже обслуживавший журналиста официант.
— Камеры наблюдения на что? — встрял Дашкевич, перебивая Мостового.
До этого шеф долго и, надо признать, терпеливо допрашивал столпившихся полукругом в центре первого зала сотрудников ресторана, подавленный вид которых, несмотря на очевидные различия в одежде, сделал их неотличимыми друг от друга настолько, что нельзя было с уверенность утверждать, кто главнее: распорядитель, начальник охраны или официанты.
— А камер нет, — развел руками распорядитель.
Мы невольно переглянулись: если ресторан в центре Москвы и может чем-то удивить, то только не собственным меню. Отсутствие вип-карт и камер наблюдения — совсем другое дело.
— Понимаете, концепция ресторана такова, — снова начал распорядитель и тут же запнулся. — Я хочу сказать… К нам приходят не просто поесть… Хотя и это… Само собой… Разумеется… — он стремительно бледнел и еще больше тушевался, чувствуя, как падает его авторитет в глазах официантов. — У нас можно побыть в одиночестве. Реальном одиночестве. Понимаете?
— Понимаем, — кивнул Мостовой, бросив взгляд на столик Карасина.
— Только у нас, — не заметив взгляда Мостового, воодушевился распорядитель, — можно провести время в полностью конфиденциальной атмосфере. Мы потому и камеры на ставили. У нас, — он кивнул на стоявшего справа начальника охраны, — самая профессиональная охрана…
— … и мертвые посетители, — перебил Мостовой.
Их дело было плохо, и они сами об этом догадывались. Распорядитель, официанты, начальник охраны и вся служба охраны — все они не могли надеяться, что перед тюремной камерой побывают дома. Владелец «Вествуда» господин Стариков — его в момент убийства не было в собственном заведении, — тоже может забыть о сне. В этим самые минуты, когда я, поджимая губы от неудовольствия, возвращаюсь из кухни в комнату, все еще держа в руке опустевшую, но еще горячую от кофе чашку, Кривошапка и Дашкевич проводят первый допрос Старикова. Прямо в ресторане «Вествуд» и, можно не сомневаться, не за пустым столом.
От холодной водки в прохладном ресторанном зале я бы и сам не отказался, но зависти к коллегам я не испытываю. Мне и от происходящего на экране не по себе, даже страшно представить степень ступора, в который я впал бы, снимая показания с, возможно, главного фигуранта дела. Нет, к черту! Не хочу никому попадаться на глаза, даже Малахову.
Ведущий тем временем снова на экране. За время нашего коротого расставания он растерял мрачность, которую, как понятно теперь, он старательно нагонял перед началом эфира. Теперь его лицо выдает скорее внутреннее напряжение, что, впрочем не мешает ему говорить как всегда: быстрее и громче всех в студии.
— Паскудное дело, — говорю я вслух и понимаю, что совершенно прав.
Театральный критик — что может быть хуже. Известный, но не настолько, чтобы раскрытие убийства принесло бы нам стоящие висты. Более того, после задержания убийцы многие будут недоумевать. «Кто это?», будут спрашивать нас и друг друга, имея в виду уже подзабытого журналиста. Можно, конечно, тихо спустить дело. Как здравомыслящий профессионал, Мостовой не может обойти вниманием и такой вариант. Проблема, по большому счету одна. Загадочные обстоятельства убийства и особенно — эта жуткая рана во всю шею.
Пока эксперты заняты делом, ответа на вопрос, каким оружием Карасину едва не отрезали голову, у нас пока нет. Жаль, но экспертиза вряд ли ответит, можно ли такую рану нанести незаметно. Нанести, а потом еще и незаметно вынести орудие убийства из помещения.
Приехавшие по вызову менты сделали, кстати, все правильно. Сразу закрыли ресторан, задержали всех присутствующих для дачи показаний, опечатали кухню — сокровищницу ножей, вилок и топоров. Все это добро было вывезено на минивэне — для такого случая даже пригнали одну из Тойот, — и теперь тщательно анализируется в лаборатории.
Свалила милиция тоже вовремя. Когда я был на месте, а мои коллеги уже вовсю осваивали территорию ресторана, опергруппы с Пятницкой не было уже около пятнадцати минут, и по недовольству шефа я видел, что сам он был не прочь побеседовать с милицией не менее подробно, чем со свидетелями. От Мостового я узнал имя старшего опергруппы — майора Сафонова, и если это был тот Сафонов, о котором я сразу вспомнил, то лично для меня загадка профессионального и расчетливого поведения сотрудников рядового отделения милиции решалась с легкостью детского мата. В три хода.
С Мишей Сафоновым я полтора года работал в Пресненском ОВД, и, подозреваю, многие из моих бывших сослуживцев вспоминали именно его, когда узнали о моем переходе в СКП. Спорить не буду: моего жребия он заслужил гораздо больше меня. Даже не жребия — в его отношении это был бы всего лишь закономерный и справедливый этап в карьере. Заметили его быстро, и перевод Сафонова в МУР не стал вопросом времени, как, впрочем, и неожиданностью. На Петровке он почти сразу получил майора, но потом влип в неприятную историю. Его запас везения закончился внезапно, а вместе с ним оборвался и Мишин блистательный взлет. Поговаривали о жене прокурора района, о шубе чуть ли не из уссурийского тигра, о миллионом депозите в одном из французских банков, даже о подозрительной смерти свидетеля — все это к Сафонову не имело, конечно, никакого отношения. Все, за исключением одного: Миша нырнул слишком глубоко, распугав до того моменто безмятежно курсировавший косяк, в котором прокуроры неотличимы от уголовников.
За испуг районного прокурора и его жены Сафонова сослали в один из районных отделов внутренних дел, правда, к нам на Пресню его так и не вернули. Потом снова перевели, потом еще раз, пока Мишин след не растворился вместе с интересом к его судьбе. Так, наверное, забываешь о каждом, во взлете которого видишь свой взлет и отворачиваешься, стараясь не думать и о собственном падении.
Нужно отдать ему должное — хуже работать Миша не стал. В ресторане он, конечно, сразу все правильно оценил, и кухню опечатал скорее из стремления избавиться от неприятных вопросов с нашей стороны. Уверен, об отсутствующих камерах он тоже узнал первым, вот только спросить распорядителя, интересовалась ли милиция этим вопросом, я так и не решился. Мостовому тоже ничего не сказал, хотя и почувствовал нетерпеливое нытье в груди — так мне хотелось увидеть Мишу и завалить его вопросами. Я не сомневался — убийство он почти раскрыл, по крайней мере, мы не топтались бы в недоумении перед этой нелепой картиной: изуродованный труп и толпа бледных, пожимающих плечами сотрудников ресторана — то ли еще свидетелей, то ли уже подозреваемых.
Нетерпение я подавил, для этого мне хватило страха от пребывания в первых рядах. Все должно идти, как идет, решил я. То есть — без моего участия. В такие моменты у меня в ушах словно отключается дешифратор: я слышу звуки и голоса, но не в состоянии распознать их информационную наполненность. Словно гаснет прожектор, от которого я устал щуриться, и я оказываюсь во мраке, где чувствую себя как рыба в воде. Оттуда мне видно всех, меня там не видит никто. Кажется, это и есть счастье.
Мое счастье бывает редким и недолгим. В этом смысле телевизор — мощнейший прожектор прямо напротив моего лица, и от всех этих перебивающих друг друга голосов отворачиваться бесполезно: их все равно плотно утрамбуют в мои уши.
— …И это происходит каждый день, — доносится до моих ушей голос Романа Виктюка, несколько мгновений спустя после того, как я понимаю, что действительно вижу его на экране.
— В каждом спектакле, в каждой мизансцене, — продолжает он не без некоторой экспрессивности. — Актеры любят, страдают, гибнут. Гибнут! И пусть бросят в меня камень, если они не страдают, как их персонажи, не любят как персонажи, не гибнут…
— Вы сейчас говорите о…
— Мы говорим о жизни, Андрюша, — перебивает перебившего его Малахова Виктюк. — О жизни. Потому что актеры, — он молитвенно складывает руки, — перевоплощаясь, сами становятся другими людьми. Они — это уже не они, понимаете? И режиссер, — он трясет сложенными ладонями, — тоже себе не принадлежит, а вбирает в себя всех персонажей спектакля. Он становится ими, живет ими в каждый момент жизни, и умирает с ними.
— Просто то, что произошло, — быстро вставляет Малахов, — это не театр. Далеко не театр.
— Ничего подобного! — восклицает Виктюк. — Дайте мне закончить!
— Заканчивайте.