Пускай! Пускай послушают! Все пускай послушают! Ишь ты, пришел... Мир ее спасать призывает, мерзавец! А где он был, когда она вместе с милицией голодных пацанов по подвалам отыскивала. И как слезами потом давилась, когда они буханку хлеба рвали друг у друга из рук, как в семнадцатом году, честное слово. Он-то наверняка думает, что всех беспризорников еще Макаренко переловил. И уж вряд ли в его благородные мозги закрадывается мысль о том, что старший брат может насиловать двух своих малолетних сестренок. Что вы! Разве такое бывает?! Это неблагородно так думать! Благородно призывать в соратники женщину, собираясь на баррикады. И уличать ее в равнодушии и малодушии благородно. Уличил и ушел со спокойной душой и чистой совестью. А она... Она равнодушная, трусливая и подлая, получается?
Она разозлилась. Ох, как разозлилась, додумав все это до конца. Принялась ходить прямо, как была босиком – ведь терпеть же этого не могла – по квартире. Бить себя правым кулаком в растопыренную левую ладонь и еще ругаться. Нехорошо ругаться, почти непечатно. Знала, что так нельзя. Что ее воспитание и навязанная ей покойной бабушкой вера в бога этого не позволяют, а все равно ругалась.
За пенсионеров у него душа заболела, мать его перетак-то, а лучше бы сыночком их занялся, что нигде не работает и деньги с них тянет. Они, может, оттого и бьются друг о друга который год. Благородным захотелось заделаться, ети его переети, взял бы да вышел хоть раз на площадку, когда она их кулаки разнимает. Отсидится за дверью, в гроб бы его душу мать, в тишине и неприкосновенности, и все ему нипочем. А ей вон однажды под горячую руку Карикова пришлось попасть, и синяк потом на лбу носить три недели. Кариков, правда, извинялся потом все эти три недели, и служить был готов, как собака верная...
Супруги словно того и ждали, чтобы она о них подумала.
Вывалились на площадку с криками и матерщиной и принялись дубасить друг друга под дружное хлопанье дверей на всех этажах. Что характерно, хлопать-то хлопали, но вмешиваться никто не стал. Гольцов, кстати, из-за своей двери тоже не показался.
Простояв минут пять под дверным глазком, Лия все же решилась открыть дверь. Ее появление сработало словно взмах стартового флажка у черты. Кариков пошел в наступление, Карикова принялась визжать с удвоенным азартом.
– А ну хватит, мать вашу!!! – вдруг как заорет она, сама испугавшись звучного эха, ринувшегося во все стороны с их этажа.
Оно проскакало по всем ступенькам, дзинькнуло в подъездных стеклах, жалобно отозвалось скрипнувшей пружиной входной двери и затихло. Затихли и Кариковы.
Дядя Ваня – его никто и никогда не называл по-другому – вытаращился на нее очумело и со страхом. Всклокоченный чуб седых волос слегка подрагивал. Руки, сжатые в кулаки, сами собой разжались и безвольно повисли по бокам. Его супруга, требующая к себе обращения не иначе как по имени-отчеству, от неожиданности даже икнула.
– Если вы сей момент не заткнетесь оба, я вас... – Лия наклонила голову, словно пыталась их забодать; нет, до такого вот состояния ее надо было постараться довести, так не зверела она уже давно, Гольцов все же молодец, дал бы бог ему смелости и здоровья. – Сегодня же, вечерним рейсом отправлю в ментуру!!! И вас, и сыночка вашего обколотого! И притон его чердачный прикрою!
О том, что их чадо ходило периодически на чердак колоться, знала только она. Вряд ли остальных жильцов дома посещало любопытство на предмет того, что можно делать раз в четыре дня на чердаке их дома. Белья там никто не сушил, чтобы можно было поживиться парой-тройкой чужих лифчиков. Коммуникации были в порядке. Да и не стал бы он тяготиться проблемой их содержания. Зачем тогда он туда лазает то и дело?!
Лия отследила пару его визитов. Потолкала потом кончиком старых кроссовок пустые шприцы, что чадо спрятало под трубами отопления, и решила для себя: сдохнет, старикам будет легче. А оно оказывается вон как обернулось! Она оказалась гадкой и равнодушной...
– Если еще раз, – продолжала надрываться она, размахивая руками похлеще Кариковых, те даже в испуге отпрянули к своей двери, – я услышу хоть один вопль на этом вот месте...
Для убедительности она еще и попрыгала по тому самому месту, на котором стояла. Прямо босиком, в одних колготках по бетону... Терпеть же этого не могла.
– Если услышу здесь вот!!! Или, не дай бог, за дверью услышу!!! Звездец вам, короче, поняли!!! Все!!! Быстро по домам!!!
Кариковых словно ветром сдуло. Только что они стояли, оторопело таращась на деликатную и услужливую прежде соседку, и тут же их не стало. Только дверь тихонечко притворилась за ними следом, да замок едва слышно щелкнул. Потом хлопнули еще несколько дверей выше и ниже этажами. Стало быть, буйство ее не пройдет незамеченным, и в глазах общественного мнения она теперь...
Один Гольцов не выглянул, подонок! Пристыдил, втравил и остался незамеченным.
Лия, напрочь позабыв о собственном хорошем воспитании, снова позволила себе небывалую распущенность: трижды мысленно плюнула в его дверь. И, закрывая свою, была уже абсолютно и твердо уверена: там, в этой благоустроенной трехкомнатной квартире живет ее новый, только что приобретенный враг...
Гольцов все это время простоял под своей дверью. Стоял, обливаясь трусливым потом, кто сказал бы раньше, не поверил бы, и смотрел в глазок. Он все видел. И дальше больше, чем видели Кариковы. И он видел, как она – красивая и недоступная – начинает его ненавидеть. Вернее, он уловил это еще раньше, когда стоял в ее утонченной прихожей с белыми стенами, мозаичным полом и изящными тумбочками и шкафом в углу. Уловил, понял, проникся... Только изменить ничего был не в силах. Не мог, к примеру, взять ее за плечи, тряхнуть как следует и сказать, как раньше: «Эй подруга, а ну-ка прекрати считать себя единственно правильно поступающей и ругать всех подряд недостойных, давай сделаем что-нибудь сообща...»
Он этого сделать не мог, потому что сам уже давно ругал всех подряд недостойных; ненавидел весь мир, что повернулся к нему задним местом, и еще считал себя правильным и благородным. Ах, да! Еще незаслуженно обиженным, во!
Иногда в минуты просветления, так он называл одинокие вечера за бутылкой водки, Гольцов вдруг начинал понимать, что он неправ. Что это не мир, а он ото всех отвернулся. И никто, ровным счетом никто не виноват в том, что так все случилось. Ему некого было винить. По пальцам начни перебирать, не нашел бы виновных. Что случилось, то случилось. Как это модно было сейчас говорить: он оказался не в том месте, не в то время. Вошел не в ту дверь, сошел не на той остановке. Что там еще?.. Пожалуй, что и хватит.
Великое же чудо, что жив остался. Ему ведь так потом и сказали. А он не понял. Не возблагодарил судьбу за отвешенный ему кусок бесполезного прозябания. И даже не покаялся. Нехорошо же, Дима!..
Но такое случалось не часто. Имеются в виду и моменты просветления, и одинокие вечера под бутылку водки. Гольцов не любил пить, и уж точно не терпел пить в одиночестве. А на трезвую голову быть справедливым у него не получалось. Никак не получалось. Одна надежда была...
Да, смешно признаваться в этом самому себе, но на эту женщину он начал надеяться сразу, как столкнулся с ней на лестнице. Увидел и вдруг поверил, что вот она, невзирая на сумрачный взгляд и туго сжатые губы, точно что-нибудь сможет сделать с его неказистой жизнью. Расцветить ее как-нибудь, что ли.
То был первый и единственный раз, когда они одновременно понесли к мусоропроводу свои мешки с мусором. Когда он стоял совсем рядом с ней и слушал, как от нее тонко и прохладно пахнет.
Правильнее и честнее сказать, он ее тогда подкараулил. Уловил, как щелкнул ее замок. Увидел в глазок, как вышла она на площадку в тонких светлых брючках в обтяжку, короткой, открывающей пупок красной футболке, и тут же ринулся за ней следом.
Она его даже не заметила. Нет, не так. Заметила, конечно же, и даже поздоровалась, но заметила совсем не так, как ему хотелось бы. Кивнула, отвернулась, бросила свой пакет в разверзшуюся зловонную пасть мусоропровода, и ушла к себе. А он даже ей вслед посмотреть не осмелился. Стыдно было за свой трюк с подсматриванием. Стыдно и недостойно, потому и не посмотрел, как она уходит, унося с собой его надежду.
Он много раз потом пытался произвести на нее впечатление. Менял туалетную воду, брился, переодевался трижды за день, как дурак, честное слово. Все бесполезно. Лия оставалась к нему равнодушной. Тонкой и холодной, как ее запах. И еще равнодушной.
Кто знает, цитируя Руставели, не себя ли обиженного он имел в виду? Обвиняя ее в равнодушии, не за себя ли пекся?
Все может быть... Все может быть...
Гольцов видел ее последний взгляд, брошенный на его дверь. Видел и в который раз распрощался с глупой своей надеждой на скорое свое выздоровление. Он же болен был, кому же непонятно...
Он стоял у двери довольно долго и, не отрываясь, продолжал таращиться в глазок на лестничную площадку. Будто бы что-то могло измениться оттого, что он смотрит. И оттого еще, что давно озяб в одной футболке и тапках на босу ногу, из двери отчего-то дуло нещадно. И ведь не зима еще, а что зимой станет? Мастера, что ставили ему эту новую дверь, клялись и божились, что сквозняков не будет. А вот поди же ты. Мерзнет же! Это в конце сентября мерзнет. А что зимой будет?