Мадонна. Тень от тени, застывшее мгновение ее, Лизонькиной, красоты, утраченная безмятежность мира, лишенного ненависти, боли и безумной надежды, что сейчас та, вторая половинка, которая мешает жить, исчезнет… у ненависти цвет огня, желто-рыжие космы, созвездие искр и бархат неба… у ненависти желание взять подушку и накрыть лицо той, что не желала уходить…
А рядом стыд и страх, желание быть первой… не первой – единственной. В его руках, в его глазах, в его зачарованном мире, который у нее так и не вышло понять… и было время, когда казалось, что она победила… выбрал.
Вот именно, выбрал, и до конца сомневался в выборе. Изменял ли Дмитрий, или только собирался изменить, но это неприкрытое, непристойное сожаление о невозможном убивало.
В кабинете пусто и пыльно. Не убирают здесь – Лизонька запретила, потому как боялась ненужной чистотой убить ту тень присутствия, что еще сохранялась здесь. Запахи повыветрелись, а в зеркале за серой пеленой не видно лица, но Лизоньке зеркало ни к чему, у нее есть уже, особенное, то, которое не столь рисует отражение, сколь понимает.
– Он хотел нас обеих, – доверительно сказала она Катарине де Сильверо. В сумраке плохо, а зажечь свечу долго не выходило, пальцы замерзли, занемели. – Ты же понимаешь, ты была такой же… частью… половинкой…
Тонкий огонек беспомощен и слаб, но Лизоньке достаточно. В глазах Белой Мадонны тоска… да, вот именно, не раскаяние, а тоска, пустота внутри, которую не заполонить ни золотом, ни горечью победы…
– Я просто не в силах была выносить это… – Лизонька забралась в кресло с ногами и, поплотнее закутавшись в шаль, поставила свечу рядом. – Он нарочно заставлял меня быть рядом с нею… привязал к живому мертвецу и наблюдал за моими страданиями. Он надеялся, что я стану такой же… а я не такая, я не безумна… я жить хотела, и любить, а не медленно сходить с ума рядом с нею…
Всхлип, вздох, несуществующее движенье нарисованных ресниц, знакомая пустота во взгляде… застывший полет мертвенно-золотого лепестка и слабая тень аромата… чудится, ей всего-навсего чудится, на самом деле нет ни движенья, ни аромата. Катарина де Сильверо мертва.
И Лизонька мертва.
– Он сам сделал так, чтобы любовь в тягость, чтобы вместо счастья ожидание смерти, сначала ее смерти, чтобы не напоминала… – Лизонька случайно коснулась рукой волос, сухие, спутанные, точно конская грива, а прежде были мягкие…
– А потом и его… предатель. Убийца. Не я, не маменька – он со своей капризною любовью и неспособностью выбрать. Я ведь ревновала, сгорала и рождалась вновь, ждала… надеялась, еще немного – и изменится. Поймет, оценит… а он меня не видел, только тень ее… половину… отражение.
Слезы неприятно жгли глаза, и Лизонька спешно вытирала их руками.
– Мне подумалось, что если они исчезнут вдвоем, то мне станет легче. Свобода в одиночестве… ты тоже думала так, верно? Не отражением ее, не частью целого, но собою… а вышло, что в одиночестве жить никак невозможно.
Черные очи Гневливой исполнены печали… вот и Настасья глядела столь же печально, и Лизоньке все время казалось, что сестра притворяется, что за детской радостью ее скрывается понимание. И прощение. Лизоньке не нужно было прощение, Лизонька хотела избавиться от этого взгляда, который заставлял острее ощущать собственную неполноценность.
– А теперь, что мне теперь делать? Ты знаешь, ты умерла не от болезни, а потому что жить одной страшно… темно… и плачет кто-то.
Нельзя жить одной, темно и тоскливо… холодно… во снах приходит Настасья… и Дмитрий тоже. Он не сердится, но и не зовет к себе, им хорошо там, вдвоем, а Лизоньке одной страшно, ей не хватает сил решиться, перешагнуть последнюю границу, смертью искупить вину, быть может, стало бы легче.
Но если она умрет, что станет с домом? С картинами? Детей забрал дядя Дмитрия, Лизонька не смела возражать, тогда ей хотелось спокойствия и тишины, теперь же – вырваться бы из этого упокойного круга.
Нет, нельзя бросать картины, в них память и надежда на прощенье, ведь Белая Мадонна скорбит, роняя слезы над загубленною жизнью, а Черная за гневом показным скрывает боль и готовность простить.
Вынуть картины из рам оказалось неожиданно тяжело, наверное, от того, что Лизонька вконец ослабла в этой темноте, но она сумела. Сложить холсты вместе, обернуть тканью, затем слоем промасленной бумаги, за которой пришлось спускаться вниз, на кухню… Лизонька старалась делать все, как учил отец, он не одобрит, если картины пострадают…
А спрятать? Где спрятать-то, чтобы дворня не отыскала, не продала после Лизонькиного ухода ростовщикам или, паче того, не сожгла… о да, глупые люди перешептывались, будто бы все беды из-за «итальянских икон»…
Иконам место в церкви, и Лизонька обрадовалась своевременной мысли и огорчилась – идти в церковь ночью было неблагоразумно, придется ждать дня, но когда он наступит… она совсем забыла о том, как выглядит день.
Солнце. Тонкие лучи проникают сквозь узкие окна, расцвечивая простое убранство легкой акварелью. И хочется остаться здесь навеки, вдыхая сдобренный ладаном воздух да размышляя о том, что будет впереди… батюшка долго не уходил, все никак не мог понять, что же барыне в голову-то взбрело, а Лизоньке просто хотелось побыть одной… ну и картины спрятать.
Давно, когда она только-только приехала в это поместье, любимой, безоблачно-счастливой, готовой делиться радостью своей со всем миром, эта церковь не произвела впечатления, маленькая, по-стариковски неопрятная. Хотелось чего-то большего. А Дмитрий сказал, что здесь живет тишина, настоящая, которой нигде больше нет… у этой тишины есть тайна: подойти к алтарю, три шага влево, поворот и еще два, подвинуть деревянную статую святого Петра – она легкая, потому как полая внутри, и снять три доски из дорогого некогда паркета.
В тот раз из-под досок выползла черная жужелица, и Лизонька испугалась, а Дмитрий, рассмеявшись, назвал премерзкое насекомое стражем… Под досками камень, большой и неудобный, прикрывающий выдолбленную в глубь фундамента нору. Лизонька надеялась, что та окажется достаточно глубокой, чтобы уместить картины, на всякий случай она обернула их еще двумя слоями ткани, на сей раз грубой, просмоленной, той, что шла на мешки.
Дыра проглотила Лизонькино сокровище, а камень послушно стал на место, и доски тоже, и святой Петр… все как прежде, Лизонька лишь надеялась, что тот, кому выпадет найти картины, не причинит им зла.
Ночью вновь не спалось, и не дожидаясь, когда злая темнота погонит прочь из комнаты, Лизонька сама пришла в кабинет, зажгла свечу да закрепила ее на столе. На всякий случай подвинула поближе стопку бумаг… вот так, хорошо будет, красиво… рыжие плети совьются в клетку, а потом исчезнут, выпуская душу на волю.
Или душа уйдет раньше?
Плеснув в бокал вина, Лизонька высыпала белый порошок, украденный некогда из маменькиной комнаты… то ли от яду, то ли само по себе, но вино горчило.
Жаль, хотелось бы немного сладкого напоследок. Впрочем, и так сойдет. Огонек рыжей бабочкой спускался вниз… множился, разлетался, и вот уже бабочек много… поймать бы одну… просто на память…
– Ненавидела, пойми же ты, она ненавидела Ольгушку так, что у меня и слов нету рассказать. – Татьяна бледна и спокойна, серая одежда, серое лицо, серые тени в уголках глаз, а сами глаза яркие, живые, с воспаленными стрелами сосудов и пылающей гневом радужкой.
Зачем я сюда пришла? В этой комнатушке, отведенной для встреч адвоката и его подопечной, душно, воздуха мало, он какой-то горячий, сплавленный вонью пропотевшего тела и запахом хлорки. И уйти нельзя, не могу я уйти, не выяснив все до конца.
– Ольгушка – ведь ребенок, настоящий ребенок, всему верит, всего боится. А эта… сука, – Татьяна облизнула губы, будто пытаясь стереть послевкусие слова. – Шантажировать начала, угрожать, сумасшедшей обозвала, а потом еще смеялась – до чего забавно выйдет. А мне Ольгушку жалко стало, она же не виновата, ни на секунду, ни в чем не виновата… и невменяема. Знаешь, в тот момент я поняла, что если убить Марту, если высвободиться от работы с ней… это как сделку с дьяволом расторгнуть, она бы не поставляла товар, а я бы не продавала, и белая пыльца для бабочек уходила бы из других рук… мне так хотелось стать свободной от этого… а она не отпустила бы.
Руки дрожат, не у нее – у меня. Ольгушкино безумие было понятным хотя бы в той степени, в которой можно понять чужое безумие, а Татьяна – она другая.
Нормальная.
– Думаешь, не понимала, чем это все может закончиться? Понимала. И про срок, и про преступление, и про многое другое, сомневалась даже, но вот когда эта стерва заговорила о том, что собирается от Ольгушки избавиться… себе место освободить. Васька ей не нужен, зато есть Игорь-Игорек, к которому Дед благоволит. И сам Дед, на своих Мадоннах свихнувшийся. Он бы с радостью идею женитьбы поддержал, он на Ольгушку надышаться не мог только из-за того, что на портрет похожа, ну и Марту, надо полагать, простил бы, принял в семью, а дальше – дело техники. Не тебе рассказывать. Я вообще не понимаю, почему все это тебе говорю. – Татьяна опиралась локтями на стол, и тени рук, перекрещиваясь на гладкой поверхности, образовывали некое усеченное подобие креста. – Наверное, потому, что ты пришла. Никто из них, правильных и честных, несмотря на все свои грешки, не явился, адвокатом откупились, исполнили родственный долг, а ты пришла.