Украдкою, по ночам, он посещал могилу матери, часто с грустью посматривал на окна господского дома, и из глаз его струились горькие слезы... Неизвестно, зрела ли в голове Долгополова какая-либо сокровенная мысль, но только он чутко прислушивался к малейшей молве об ожидавшейся крестьянами свободе и, когда ему исполнилось девятнадцать лет — обычная пора для брака в среде крестьян, — он долго уклонялся от этого и умолял управляющего, валяясь у него в ногах, оставить его холостым, потому что он чувствует сильное отвращение к брачной жизни. Управляющий был человек не без сердца, сожалел о положении Долгополова и тронулся его мольбами. Двадцати четырех лет Ксенофонту Долгополову суждено было пережить третью эпоху в своей жизни. Владелец и гонитель, а вместе с тем и дядя его, Александр Константинович умер, и Варваровка досталась сыну его, Митрофану Александровичу Масоедову, с которым мы познакомились в предыдущих главах. Митрофан Александрович в то время был всего двадцати пяти лет, поручик гвардии, почти сверстник Долгополова, смотревший на людей и их отношения друг к другу, если дело не касалось лично его персоны, слишком легким взглядом. Тетки своей Варвары Константиновны Стогоновой Митрофан Александрович никогда не видал, но биография ее ему поверхностно была известна; он также слышал, что от любви тетки его к семинаристу у нее остался сын, числившийся в крестьянах его отца по имению Варваровке, но он не видел в этом ничего неестественного и считал дело это в порядке вещей, может, потому, что подобные примеры в то время бывали сплошь и рядом. Мне даже кажется, что, случись увлечение с самим Митрофаном Александровичем с какой-либо из своих крестьянок, он так же точно бы отнесся равнодушно и к судьбе своего родного сына. Но он вовсе был далек от мысли, по примеру отца, теснить Долгополова — напротив: если бы кто посторонний или сам Ксенофонт обратился к нему с ходатайством дать ему отпускную, Митрофан Александрович очень легко, может быть, выдал бы ее. Масоедов приехал в Варваровку на самое короткое время из простого любопытства — взглянуть на свое новое имение, в котором он до того не был, но смерть одного из его лакеев задержала его на несколько дней, и Митрофану Александровичу пришла фантазия пополнить свой штат тотчас же из среды новых своих крестьян.
— Пожалуйста, — обратился он к управляющему имением, — приищите как можно поскорее человека, знаете, этак порасторопнее, в годах умершего моего лакея, лет двадцати двух-трех, скромного, хотя немного грамотного, и при этом нельзя ли неженатого... Я не люблю разрознивать семейства.
Положение управляющего было очень затруднительное: единственный человек, который бы соответствовал всем требованиям Масоедова, был в Варваровке Ксенофонт Петров Долгополов, но предложить его, не зная взгляда на этот предмет Митрофана Александровича, он колебался.
— Что же? Неужели нет? — спросил с досадою Масоедов. — Непременно найдите!
— Есть, но... он в пастухах.
— Зачем же вы держите в пастухах грамотного человека?
— Сослан он-с еще мальчиком по десятому году. Это была воля вашего покойного родителя, после смерти Варвары Константиновны... Он у нас приписной к ревизской сказке пастуха Петра...
— Гм... Как его зовут?
— Ксенофонт Петров Долгополов.
— А кроме его другого никого нет?
— Я не знаю-с. Все либо люди женатые, либо неграмотные, либо олухи... А этот скромен, грамоте знает и холостой.
— Ну, в таком случае пришлите его. Я думаю, ему у меня будет лучше служить, чем в пастухах.
Этим рассуждением решилась участь Долгополова. Его немедленно нарядили в костюм умершего лакея, в вычурный, вышитый шнурками казакин, и представили помещику. Масоедов остался доволен, и через несколько дней Долгополов укатил со своим барином из Варваровки в Петербург.
Около шести лет Митрофан Александрович, казалось, будто бы не обращал никакого внимания на службу своего нового лакея Ксенофонта Долгополова, несмотря на его аккуратность, услужливость, честность и расторопность, при самом безукоризненном поведении.
За это время при Масоедове сменилось несколько камердинеров, и Долгополов всякий раз рассчитывал занять эту должность, но Митрофан Александрович почему-то все отстранял его и только на седьмой год удостоил таким повышением; зато с этих пор доверие Масоедова к Ксенофонту стало безгранично, и он никогда не контролировал выдаваемых ему на расходы денег. Житье Долгополова было, само собою разумеется, несравненно лучше житья его в Варваровке, особенно когда он сделался камердинером.
Дела у Масоедова было очень мало, притом его по целым дням, с утра до вечера, никогда не было дома; для черных работ Ксенофонт имел у себя несколько подручных лакеев, так что, сделав утром необходимые распоряжения, он до глубокой ночи оставался свободным и мог всегда совершенно безнаказанно отлучиться из дома, тем более что на его ответственности лежали все заботы по хозяйству, а потому на случай внезапного приезда, не в урочное время, Масоедова в квартиру всегда был законный предлог к отсутствию. В материальном отношении Ксенофонт был также хорошо обеспечен: имея, по своему званию, довольно хорошую, в две комнаты, квартиру, стол, конечно барский, много платья и белья, поступавшего к нему частию с господских плеч, золотые часы, кольца и, кроме находившихся у него постоянно на руках господских денег, из которых, впрочем, он почти не делал экономии в собственную пользу, еще небольшой личный капиталец, так как Масоедов платил ему по десяти рублей в месяц жалованья и несколько раз в год делал денежные подарки, иногда до двадцати пяти рублей. Ксенофонт почитывал книжки, газеты, курил хорошие сигары, хаживал в театр и имел свой круг знакомых... Словом сказать, житью Ксенофонта у Масоедова завидовало очень много лакеев, камердинеров и других лиц, но Ксенофонт всегда грустно отвечал на это известною песенкой:
Золотая волюшка
Мне милей всего,
Не хочу за волюшку
В свете ничего...
И Долгополов постоянно завидовал всякому свободному человеку, как бы ни была скудно вознаграждаема его профессия.
— Эх, дурак я, дурак, — рассуждал как-то Ксенофонт в своей компании, — что в молодости берег свою шкуру. Было бы напроказить, авось попал бы в солдаты...
— А в солдатах какая сласть быть? — заметили ему. — Палки, что ли, по вкусу пришлись?
— Все лучше, — отвечал он, — чем быть крепостным. Палки страшны только на первых порах, пока не узнаешь службу, а там, далее... веди себя лишь аккуратно. Я человек грамотный — унтер был бы или же попал бы в писаря, а выслужил годы — и совсем стал бы вольный казак! А теперь я что? Сейчас при часах, франт — куда угодно, а вечером, гляди, приедет барин, не понравится ему что, велит поснимать с тебя все, да и пошлет в деревню свиней пасти!
Свои сожаления о том, что он не отдан в военную службу, Долгополов с некоторого времени стал высказывать довольно часто, и затем домашние стали замечать его возвращавшимся домой в нетрезвом виде. Но в последние годы службы Ксенофонта у Масоедова не одна только грусть о свободе грызла его сердце: к ней присоединилась еще несчастная любовь.
Прислуга в доме Масоедова в Петербурге состояла из одних мужчин, исключая проживавшей у него без всякой должности жены умершего кучера Кирсана, пятидесятилетней старухи Демьяновны, бывшей кормилицы Митрофана Александровича, к которой он питал некоторую привязанность; сама же старуха не слышала души в своем воспитаннике и боготворила его: другими словами и нельзя выразить ее рабские к нему чувства любви и преданности. Демьяновна была тучная, умственно неразвитая женщина, но очень скромного характера, ни во что не вмешивавшаяся в доме, за что была любима всею прислугою Масоедова. Демьяновна разговаривала только о трех предметах: вспоминала, когда она была кормилицею Митрофана Александровича и его детство, о смерти Кирсана, своего мужа, и о своей любимой дочери, красавице Христине, которую она еще при жизни Александра Константиновича девочкою отдала в ученье в модный магазин в Москве. Христине было уже двадцать четыре года, но она продолжала жить в Москве, все в том же магазине, высылая в главную контору незначительный оброк.
Видя строгий образ жизни Ксенофонта относительно прекрасного пола, Демьяновна, смеясь, говорила ему:
— Ах ты, святой праведник! А вот как посмотрел бы ты на мою Христю, так, небось, вся и добродетель куда бы девалась... Огонь девка!
— А вы выписывайте ее к нам, в Петербург, — отвечал так же шутливо Ксенофонт, — понравится, тогда можно честным пирком да и за свадебку... Митрофан Александрович согласится.
Демьяновна призадумывалась: ей очень нравился Ксенофонт и неоднократно приходила в голову мысль, что он мог бы быть прекрасным мужем для ее дочери; ее останавливало только то, что Ксенофонт был крепостной, а она мечтала о замужестве Христины с «вольным» человеком. Но тоска по любимой дочери, которую она очень давно не видала, взяла верх. Демьяновна начала самоуверенно рассчитывать, что барин, вероятно, вследствие ее личных заслуг, а также и Ксенофонта, не откажет дать ему и ее дочери отпускные; она послала к Христине решительное письмо, требуя, чтобы та немедленно оставила Москву и прибыла к ней в Петербург, где она также может найти себе в магазине еще лучшее место. Христина явилась в Петербург. О приезде своей дочери Демьяновна долгом сочла доложить барину и намеревалась представить ее ему, но Митрофан Александрович был в то время занят и на доклад отвечал Демьяновне: