Шеф сразу же пригласил меня пройти в большую комнату, которую я, в сущности, потом почти не покидала. Кресла и кушетка обиты черной кожей, вся мебель темного дерева, стены заставлены книгами. Большая лампа с подставкой в виде лошади.
Я сменила очки и попробовала машинку. Это был полупортативный «ремингтон» выпуска сороковых годов и к тому же еще с английским расположением шрифта. Но все же на нем можно было вполне прилично взять шесть закладок, хотя Каравей сказал мне, что достаточно четырех экземпляров. Он раскрыл дело Милкаби, вынул листки, исписанные бисерным почерком (я никогда не могла понять, как этот здоровенный битюг ухитряется писать так мелко), и объяснил мне особо неразборчивые места. До фестиваля во дворце Шайо ему, Бог го знает для чего, надо повидаться с одним владельцем типографии. Пожелав мне успеха, он добавил, что скоро придет Анита, и уехал.
Я принялась за работу.
Анита спустилась ко мне минут через тридцать. Ее светлые волосы были стянуты узлом на затылке, в руке она держала сигарету. «О, мы не виделись целую вечность, — сказала она, — как ты поживаешь, у меня чудовищная мигрень», — и все это скороговоркой, буквально изучая меня с ног до головы с таким видом, словно кто-то принуждает ее к этому. Впрочем, она всегда так разговаривала.
Она распахнула дверь в глубине комнаты и показала мне спальню, объяснив, что ее муж, когда поздно засиживается за работой, иногда спит там. Я увидела огромную кровать, покрытую белым мехом, и на стене увеличенную фотографию обнаженной Аниты, сидящей на подлокотнике кресла, — великолепно выполненная фотография, которая передавала даже пористость кожи. Я глупо рассмеялась. Она повернула фотографию, наклеенную на деревянный подрамник, лицевой стороной к стене и сказала, что Каравей оборудовал себе на чердаке любительскую фотолабораторию, но она — его единственная модель. Говоря это, она распахнула другую дверь, около кровати, и показала мне облицованную черной плиткой ванную. Наши взгляды на мгновение встретились, и я поняла, что все это ей до смерти не интересно.
Я снова села за машинку. Пока я печатала, Анита положила на низкий столик один прибор, принесла два ломтя ростбифа, фрукты и начатую бутылку вина. Она была в домашнем платье. Спросив, не нужно ли мне еще чего-нибудь, и не дождавшись ответа, она тоже пожелала успеха в работе, бросила «пока» и исчезла.
Спустя некоторое время она показалась в дверях, в черном атласном пальто, заколотом у шеи огромной брошью, и остановилась на пороге, держа за руку дочку. Сказала, что завезет девочку к своей матери, которая живет неподалеку, на бульваре Сюше (я там когда-то бывала раза три), а потом встретится с мужем в Шайо. Вернутся они рано, так как завтра улетают в Швейцарию, но если я устану, то мне совсем не обязательно их дожидаться. Я чувствовала, что, прежде чем уйти и оставить меня одну, она старается найти какие-то дружеские слова, но не может. Я подошла к ним, чтобы лучше разглядеть Мишель и пожелать крошке спокойной ночи. Уходя, девочка несколько раз оборачивалась и смотрела на меня. Она по-прежнему прижимала к груди свою лысую куклу.
После этого я застрочила как пулемет. Раза два-три я курила, а так как я не люблю курить во время работы, то ходила с сигаретой по комнате и разглядывала корешки книг. На стене было нечто необычное («Такого ты никогда не видела»), но притягательное: матовое стекло, примерно 30 на 40 сантиметров, в позолоченной рамке, на которое вмонтированное в стену устройство проецировало цветные слайды. Видимо, Каравей установил у себя один из тех аппаратов, которые используют для рекламы в витринах магазинов. Диапозитивы менялись каждую минуту. Я посмотрела несколько кадров: залитые солнцем рыбачьи деревушки, в воде отражаются лодки, выкрашенные в самые различные цвета. Как это называется, не знаю. Единственное, что я, несчастная идиотка, могу сказать, — так это то, что они были сделаны на пленке «Агфа-колор». Слишком давно я занимаюсь всей этой штуковиной, чтобы по тону красного цвета не определить пленку.
Когда у меня начали уставать глаза, я пошла их промыть холодной водой в облицованную черными плитками ванную. Снаружи не доносилось ни какого шума, Париж, казалось, был где-то далеко, и я чувствовала, что меня подавляют пустой дом, темные комнаты.
К половине первого ночи я написала тридцать страниц. Я то и дело ошибалась, словно мозг у меня превратился в сухое молоко. Подсчитав оставшиеся страницы — их было около пятнадцати, — я закрыла машинку.
Почувствовав, что проголодалась, я съела бриошь, которую купила по дороге, ломтик ростбифа, яблоко и выпила немного вина. Мне не хотелось оставлять за собой грязную посуду, и я отправилась на поиски кухни. Она оказалась просторной, обставленной в стиле деревенской столовой, с каменной раковиной, в которой покрывались плесенью две высокие стопки тарелок. Уж я-то знаю Аниту. С тех пор как уехала в отпуск ее служанка, она наверняка ни разу не дала себе труда даже включить тостер.
Я сняла жакет и вымыла свою тарелку, стакан, вилку и нож. Потом погасила везде свет и легла спать. Было жарко, но я не решилась, Бог знает почему, открыть окно. Я никак не могла заснуть и вспомнила, какой была Анита, когда я работала у нее. Раздеваясь, я не удержалась и перевернула фотографию, где она сидит голая на кресле. Я жалела, что так глупо рассмеялась при Аните. Я не хочу сказать, что нелепо расхохотаться, увидев, что хозяин дома сделал и повесил на стенку фотографию голой задницы своей жены, но просто сам смех у меня получился глупый.
Когда я работала с Анитой, она много раз ночевала у меня. Она тогда жила с матерью и однажды попросила меня — попросила так, как она одна умела это делать, пустив в ход и ласку и угрозу, с невероятным упорством, — чтобы я разрешила ей встречаться у меня с одним молодым человеком. Потом поклонники менялись, но место свиданий оставалось прежним, а я, уступив раз, уже не могла набраться мужества отказать ей. В праздничные дни я уходила в кино. Вернувшись, я находила ее раздетой, с пылающим лицом; сидя на подлокотнике кресла, почти как на фотографии, она читала либо слушала радио и курила. Ей никогда и в голову не приходило застелить постель. Самое четкое мое воспоминание — это свисающие с кровати измятые простыни, на которых я должна была спать остаток ночи рядом с Анитой. Если я делала ей замечание, она обзывала меня «омерзительной девственницей» и говорила, чтобы я отправлялась обратно в монастырь и подохла бы там от зависти. Или же с сокрушенным видом обещала в следующий раз принимать своего поклонника на моем кухонном столе. На следующий день, на работе, она снова превращалась в Аниту-наплевать-мне-на-тебя, в элегантно одетую девушку из богатых кварталов, сдержанную, деловитую, с ясными глазами.
В конце концов я заснула, а может быть, лишь задремала, потому что через какое-то время я вдруг услышала голоса хозяев. Каравей сетовал, что приходится много пить и без конца встречаться с идиотами. Потом он тихо спросил меня через дверь: «Дани, вы спите? Все в порядке?» Я ответила: «Да, все в порядке, мне осталось напечатать пятнадцать страниц». Почему-то, подражая ему, я говорила шепотом, словно боялась разбудить кого-то в этом чертовом доме.
Потом я опять заснула. И, как мне показалось, в ту же минуту кто-то тихонько стукнул в дверь, это уже наступило утро — сегодняшнее утро. Солнце освещало комнату, и я услышала голос шефа, который сказал: «Я приготовил кофе, на столе стоит чашка для вас».
* * *
Застелив постель и приняв ванну, я оделась, выпила остывший кофе, который стоял рядом с машинкой, и снова взялась за работу.
Шеф два или три раза заходил взглянуть, сколько мне осталось. Потом в белой комбинации, держась одной рукой за голову — со вчерашнего дня ее мучила мигрень, — а другой стряхивая пепел со своей первой утренней сигареты, появилась Анита, ища что-то, чего она так и не нашла. Она собиралась за дочкой на бульвар Сюше. Анита сказала мне, что они хотят воспользоваться деловым свиданием с Милкаби и всей семьей провести праздники в Швейцарии. Она нервничала из-за предстоящей поездки, и я нашла, что хоть в этом она изменилась. Раньше она считала, что клиенты и любовники тем больше вас ценят, чем больше вы заставляете их ждать, и портить себе кровь, боясь опоздать на самолет, когда можно полететь следующим, — мелочно.
Впрочем, нервничали все — и она, и я, и Каравей. Последние две страницы я отбарабанила совсем как те машинистки, которых я не выношу: даже не пытаясь вникнуть в смысл того, что пишешь. Наверное, я пропустила кучу нелепостей, писала одной левой рукой (я левша, и если работа спешная, то тороплюсь и забываю, что у меня есть и правая рука), теряла уйму времени, твердя себе: «Соображай же, что ты делаешь, правой, дура, правой», — и чувствовала себя как боксер, которому нанесли сокрушительный удар. А ударом, который я получила, — ну и пусть это глупо, тем хуже, но я и об этом должна рассказать, если меня будут допрашивать, — было известие о том, что Каравеи всей семьей проведут праздники в Швейцарии. В Цюрихе я однажды была, и это ужасное воспоминание. В Женеве я не бывала никогда, но думаю, что там есть, во всяком случае для таких, как Каравеи, уютные гостиницы с огромными террасами, которые ночами ласкает лунный свет и грустная музыка скрипок, днем заливает ослепительное солнце, а вечером яркие огни иллюминации — одним словом, гостиницы, где люди живут так, как я никогда жить не буду, и не только потому, что это стоит много франков или долларов. Я ненавижу себя за то, что я такая — это правда, правда, правда! — я такая, а почему — не знаю сама.