* * *
Марину, попавшую в богемную сферу вместе с Виктором (сама она никогда бы не рискнула "войти" в незнакомое общество), не интересовали частные проблемы, решавшиеся окружающими, она мало что понимала в статьях и дискуссиях. Ее завораживала сама атмосфера окутанных табачным дымом литературных вечеринок, опьяняли почти опасные посещения православных храмов и беседы с известнейшим и модным священником о. Алексеем П-м. Молчание Марины, однако, поднимало её на досточную высоту в глазах друзей Виктора - все думали, что и она занята размышлениями о смысле жизни, о тайне смерти, о свободе. Но она на самом деле жила одним восторгом. Из рук в руки передавались бледные, или, наоборот, жирно и черно размазанные ксерокопии "Лолиты", "Розы мира" и конечно же, "Архипелага...". Что-то невосполнимо прекрасное было даже в обысках ("шмонах"), регулярно осуществлявшихся чекистами по всем знакомым адресам. Если нельзя было сделать обыск, то комитетчики проводили поверхностный осмотр - гласный или негласный.
Как-то явился подтянутый спортивный молодой человек, симпатичный и безликий, в сером костюме, при галстуке и невнятном значке с красной эмалью на лацкане. Сказал: "Я из налогового управления". (Какое такое налоговое управление? Это нынче не удивишься сбору налогов, а в недавние времена кто видел живого налогового инспектора?) "Поступил сигнал, что вы занимаетесь частным пошивом джинсов". "Да у нас машинка-то швейная - ей сто лет". "А это что на столе?" (Как будто не узнал, гад...) "А это пишущая". "Ага, понятно..."
И все пытался подойти поближе к машинке, поглядеть на вложенный лист очередной статьи Виктора... Отттеснила его Марина, не дала взглянуть. Извинился, ушел, чтобы явиться через месяц в множественном числе.
Виктор даже к завтраку одевался как на праздник, имел слабость быть барином, курил мало, но - дорогие сигареты. Был неотразим: темно-серый костюм, черная рубашка, строгий, в цвет костюма, галстук, итальянские туфли... И, вообще, Шахов резко отличался от "типичных представителей" богемы, предпочитавших мятые "техасы" (джинсы - позже, позже), кеды и толстые свитера под горло. Его скорее можно было принять за преуспевающего доцента-технаря, нежели за оппозиционера-антисоветчика.
"Душечка моя", - говорил он Марине без тени иронии.
Марина часто машинально поминала мужа с глаголом прошедшего времени, "был, была, было, были", как почившего: не могла снова представить его в зековском одеянии, оплакивала его мысленно на несуществующей могилке: так и представляла бугорок с простым крестом, себя в черном, хмурых заплаканных детей и небо в сизых тучах, сырость, хлад. Собственно говоря, она и жалела не Виктора, а себя и детей - и в этом была права, ибо время наступило хищное, исчез покой из жизни, не стало ни работы, ни государственной защиты от неприятностей. Многие бывшие друзья необычайно быстро американизировались, оевропеились, завели фирмы и фирмочки, стали употреблять поговорки типа "деньги счет любят", "копейка рупь бережет", "дружба дружбой, а табачок врозь". Все бы ничего, но практицизм был какой-то односторонний: например, продавщица в супермаркете "Шик-Модерн" получала жалкие гроши, но, палимая страхом безработицы, целый день натужно щерила зубы, пытаясь изобразить голливудскую улыбку, и работала без выходных, как будто делала снаряды "для фронта, для победы", а не торговала севрюжной нарезкой с душком и водкой "Смирнофф" и "Петрофф", которую разливали в подвале на Покровке две старухи-пенсионерки без пенсии и три хохла без документов. Впрочем, продавщица, как и в советские времена, безбожно обвешивала и обсчитывала.
* * *
Марина не понимала происшедшего: первый-то срок мужа выждала спокойно, понимая, что иначе и быть не могло, все складывалось соразмерно. Одно время даже готовилась к отъезду за границу (многих изгоняли из СССР, разжижая на следствии субъективный бунт негативным протестом) - предполагалось, что и Виктора Шахова сразу после отсидки попросят "вон": разрешат выехать по какому-нибудь приглашению и не пустят обратно. К счастью или сожалению, Шахов не вошел в списки перспективных "изгоев".
Но исполнилось пророчество следователя: в 97-м Шахов сел снова и, к своему и общему удивлению, вовсе не за "политику", а за то, что очень сильно ударил человека. Человек был так себе, наглец, подлец и стервец; можно было бы подробней коснуться его личности, но о мертвых плохо не говорят. Потерпевший Альберт Беляев скончался, не приходя в сознание, в реанимационном отделении института Склифосовского, и смерть его одарила Шахова шестью годами строгого режима.
Арестовывали Виктора обыкновенные милиционеры, менты-матершинники, мордастые хамы, а не те, из семидесятых - вежливо-нагловатые спортивные фигуры.
Заковали в наручники, затолкали в "бобик" и увезли.
После уголовного суда Марина поняла, что все стало иным. Не было никакого шума на радиостанциях; впрочем, разок упомянуло Виктора радио "Свобода", да и то с какой-то ироничной жалостью и словесным выкрутасом постарался Борис Парамонов.
Теперь тюремно-лагерные опасности в фантазиях Марины превышали всякий допустимый предел; в сновидениях являлись такие каторжные рожи, что впору было умереть, не просыпаясь. Медведи и бандюги, пьяные надзиратели и милицейские сержанты в эсэсовских рубашках с закатанными рукавами гонялись за Виктором Шаховым по буеракам, рычали, свистели, стреляли, скрежетали зубами.
Но и себя саму она не могла вообразить посреди неизвестного, опасного мира тайги, сопок, озер, болот, рудников, нефтяных месторождений - и лютых, как было достоверно известно, морозов. Не могла, но - упорно готовилась к поездке.
Трое малых детей удерживали её некоторое время; дети были поздние, Аня, Ляля и Сережа, а потому - безмерно дорогие, балуемые...
И как будто сама Москва, словно выжившая из ума мать, цеплялась за нее, кричала "Не пущу!", прельщая покоем, комфортом, сытостью.
ЛЮБОВЬ И СТРАХ
От "Русского Самурая", этого гнезда разврата и азарта, вставшего на месте старого медучилища, до самого подъезда дома на противоположной стороне лежало битое стекло, хрустевшее вместе со снегом под ногами пешеходов. Парадная стена с витринами была выворочена вместе с железобетонными основаниями. Торчали изогнутые прутья арматуры. На один из прутьев, как на шампур, была нанизана электрогитара с оборванными струнами. На обломке бетона висел пиджак с двумя рваными дырами в глянцевой спине. Крыша просела, как в карточном домике, из щелей вился дымок. Возле развалин стояли несколько автомашин "скорой" и милиции. Без суеты занимались привычным делом люди в штатском: одни фотографировали, другие ковырялись в обломках. Из отверстия в стене появились санитары, пронесли к "скорой" на носилках свой скорбный груз, накрытый серой пеленкой. Вслед за ними вышел ещё один, то ли санитар, то ли криминалист - плотный, рыжий, веселый.
- Вот, нашел! Аж в кухню забросило! - помахал он серым рукавом, из которого торчал окровавленный обрубок руки с перстнем на указательно пальце. - Чуть в котел не упало!
- Что случилось? - спросила, отворачиваясь от жуткого видения, Марина.
Они только что вышли из подъезда: Марина держала за руки Аню и Лялю, а Сережа предпочитал идти сам, "без рук", как старший и самостоятельный...
- Мариночка, будь внимательной! - кричала в форточку беспокойная Галина Ильинична. - Будь аккуратной с деньгами, дочка!
Готовясь к поездке в Зимлаг Марина решила сегодня же обменять на рубли две тысячи долларов - она взяла их взаймы у подруги в расчете на обещанную доплату (20 тысяч!) от "Добрых Людей". Деньги, зеленые десятки, перевязанные хлипким шпагатиком и завернутые в обрывок газеты, торчали из сумки. Любой воришка счел бы этот сверток за ничто, не покусился бы...
Остальную сумму Галина Ильинична надежно, как ей казалось, спрятала в шкафу, между стопками белоснежных простыней, пододеяльников и наволочек.
Марина в эту ночь почти не спала, думала, как всегда, о Викторе: его отдаленность в пространстве уже виделась ей исходом некоей операции, как будто содрали часть кожи с тела и увезли в неизвестном направлении. Или: как будто это её, Марину, странным образом вырвали из собственной плоти и держат в заложницах до полной выплаты неизвестных долгов. Она часто повторяла мысленно или тихо вслух почти заученные фразы о любви, нагнетала в себе безвыходные чувства, плодила мрачные, но почему-то приятные мысли; но и без слов и без мыслей ощущение абсурда разделения не покидало её. Тут уж не до любви, когда режут по живому; или это и есть любовь?
Никогда она не ездила столь далеко - а по карте до Зимлага было не менее четырех тысяч километров, это по прямой и самолетом...
На поездах-то они, бывало, путешествовали с Виктором, ещё до рождения первенца Сережи, доезжали, например, до Симферополя, а потом, троллейбусом, до Алушты...
Виктор не любил авиацию: не боялся летать, а именно не любил, считал, что транспортный прогресс обязан был остановиться на железной дороге, в ней ещё сохранялась ритмичная поэзия, мистика миров, появляющихся за окном в мерцании вокзальных фонарей и исчезающих в кромешной ночи. Взлет авиалайнера не вызывал никакого восторга: набитая людьми алюминиевая капсула с крыльями и моторами была готова в любой момент треснуть, расколоться под воздействием стихий или по воле сволочи.