— Не к пяти же часам?
— Он-то к пяти, наверное, а я могу и попозже. Главное — застать его там.
Авдию давно за восемьдесят, но он еще крепок, почти не горбится, поседел только очень, могучая грива его, однако, не поредела. Черная, застиранная ряса, которую носил, наверное, еще в монастыре, и сейчас на нем. А вот бархатную скуфью, видно, подарил ему кто-то. Надетая, а скорее всего, сбитая случайно набок, она придает ему бравый вид.
Он выходит из собора одним из первых и, не задерживаясь, почти солдатским широким шагом направляется в сторону Овражной улицы, на которой находится особняк архиерея Троицкого, принадлежащий теперь Благовской духовной семинарии.
— Здравствуй, брат Авдий! — окликает его Дионисий. — С праздником святой троицы тебя!
— Спасибо, отец Дионисий. И вас тоже!
— Какой я «отец», Авдий? — смеется Дионисий. — Сам знаешь, меня от церкви давно отлучили.
— Все равно, отец Дионисий, вы для меня святой человек. Никогда великодушия вашего не забуду…
— Э, полно тебе об этом! Поведай лучше — живешь как?
— Как жил всю жизнь, так и живу, отец Дионисий. Даром хлеб не ем, тружусь в меру сил.
— В дворники определился?
— Это тоже работа, отец Дионисий. Тружусь весь день рук не покладая. Подметаю, мусор жгу, деревья поливаю…
— К дому, значит, отношения не имеешь?
— В доме они сами управляются.
— Кто — они?
— Отец Феодосий и их помощник с персидским именем Вадим.
— Это по церковным календарям оно персидское, а по-русски от древнего глагола «вадити», то есть «сеять смуты», «быть забиякой».
— Какой уж из него забияка! — пренебрежительно хмыкает Авдий. — Ни единого слова пока от него не слыхал. Пришибленный какой-то…
— А делает что?
— Бог его ведает. Мне его делами интересоваться не велено.
— Как так — не велено?
— Отец Феодосии специально распорядился не любопытствовать. В подвале он пилит что-то и молотком или еще чем-то постукивает. Я, конечно, слышу, потому и спросил как-то, а отец Феодосии на то мне молвил: «Ты Авдий — слуга божий, знай свое дело, мети двор, проверяй запоры на воротах, делай, что прикажут, и не имей привычки совать свой нос куда не следует. Не твоего ума это дело».
— И ты что же: зажмурился и заткнул уши?
— Каюсь, этого не сделал и потому слышал и видел, как ночью привозили какие-то ящики и еще что-то, похожее на станок, в потемках не разглядел. И все в подвал…
— Ну, а Вадим этот где же обедает?
— Ношу ему пищу из семинарской столовой по приказанию отца Феодосия.
— Ну ладно, Авдий, спасибо тебе за рассказ, только ты о любопытстве моем…
— Не враг же я себе, отец Дионисий! — воскликнул Авдий. — Мне же за это и достанется…
— За меня будь спокоен, — обещает Дионисий. — Я тебя не подведу.
— Я уж и сам думаю: что там у них за дела такие? Может, что-нибудь тайное? Едва ли, однако, поскольку ректору семинарии, отцу Арсению, о том ведомо. Приходил он к отцу Феодосию, и они книги какие-то старинные листали, а потом в подвал к Вадиму спускались. Правда, недолго там пробыли.
— Да я и не подозреваю их ни в чем, любопытно, однако ж. Если узнаешь что-нибудь такое, поведай, пожалуйста.
— Для вас, отец Дионисий…
— Ну и ладно! — жмет ему руку Десницын. — Спасибо тебе за это.
— Я у вас в неоплатном долгу и рад буду хоть чем-нибудь…
— Ладно-ладно, — снова прерывает его Десницын. — Хватит тебе. В рабстве ты у меня, что ли? Не смей больше поминать об этом! Ты мне лучше вот что скажи: что же, этот Вадим так и не выходит никуда из дому или Феодосий взаперти его держит?
— Зачем же — взаперти? Двери не на запоре, только, видать, Вадима этого никуда не тянет. Посмотрел я ему как-то в глаза, а там одна пустота. Аж жутко стало… Даже не представляю себе, что такой человек делать может. Какой прок от его работы?
— То-то и любопытно. Но вот мы уже и до улицы твоей дошли. Прощай, Авдий. Если что интересное узнаешь — не поленись сообщить.
Леонид Александрович Кречетов уже ходит в институт и собирается читать лекции. Он считает себя совсем поправившимся, хотя врачи все еще многого ему не разрешают.
А на душе очень тоскливо и одиноко. Он бодрится, шутит, но прежней уверенности в себе у него нет. И вообще пока ни одной интересной мысли в голове, зато чувство вины перед Варей и особенно перед ее Вадимом, растет с каждым днем.
И вот в один из этих мрачных для Кречетова дней приходит Настя Боярская! Леонид Александрович так обрадовался ей, что не сразу заметил, что она не одна.
— А я к вам с подругой, — говорит Настя, пропуская вперед Татьяну. — Это Татьяна Петровна Грунина, о которой мы так много вам говорили. Смотрите только не влюбитесь, в нее все знакомые мне мужчины влюблены.
— Ох, как бы я хотел в кого-нибудь или во что-нибудь влюбиться! — вздыхает профессор Кречетов.
— Не берите дурного примера с Вадима, Леонид Александрович, — смеется Настя. — Вот уж кто отрешился от мира сего!..
— Неужели нашелся наконец! — восклицает Кречетов. — А я ведь думал…
— Сами же меня когда-то учили, что никогда не нужно торопиться с выводами.
— Так ведь нет ничего легче, чем учить других, даже тому, чего сам не знаешь… Но что же мы стоим у дверей — прошу вас в кабинет. И пожалуйста, расскажите подробнее о Вадиме. Вы представить себе не можете, как я рад, что он нашелся!
— Хоть это моя специальность — разыскивать, — улыбается Татьяна, — но нашел его Андрей Десницын.
И Татьяна рассказывает профессору Кречетову все, что ей известно о Вадиме, не называет пока только подлинного имени «отца Феодосия».
— Мы пришли к вам, Леонид Александрович, посоветоваться, — заключает свой рассказ Татьяна.
— Не всякий ученый должен быть энциклопедистом, — усмехается профессор Кречетов, — а я к тому же совсем и не крупный. Но если что-нибудь космическое…
— Космическое, Леонид Александрович! «Пришельцы» нас интересуют. Инопланетяне, посетившие когда-то нашу Землю…
— Ну, в этом я совсем уж ничего не смыслю. С этим вам нужно бы к Иосифу Самуиловичу Шкловскому. Он крупный астрофизик, заведует одним из отделов Института космических исследований. К тому же часто выступает в печати по вопросам внеземных цивилизаций.
— Он, кажется, считает, что в нашей Галактике множество «технологических сверхцивилизаций»? — замечает Настя, читавшая когда-то книгу Шкловского «Вселенная, жизнь, разум», но успевшая основательно все забыть.
— Судя по последним его статьям, я бы этого не сказал. Он допускает, что для выживания разумных существ технологическая эра развития цивилизаций совершенно необязательна. Китай, например, в течение тысячелетия считал свою цивилизацию слишком совершенной, чтобы развиваться далее. Технологическая эра вообще может оказаться опасной для цивилизации. Она вызывает, к примеру, необходимость охраны окружающей среды.
— Но не грозит же нам это катастрофой? — спрашивает Татьяна.
— К сожалению, грозит. Мощность падающего на нашу Землю солнечного излучения составляет примерно десять в двадцать четвертой степени эргов в секунду. А уровень производства энергии земной цивилизации близок к десяти в двадцатой степени. Дальнейшее увеличение производства энергии на нашей планете может нарушить ее энергетический баланс, и тогда средняя температура Земли повысится на несколько градусов. Это вызовет таяние полярных льдов и другие катастрофические последствия.
— Вы думаете, что именно это могло погубить соседние космические цивилизации?
— Не обязательно это. Причин для гибели цивилизаций, идущих по пути технического развития, более чем достаточно. Но Шкловский берет и такие качественно различные этапы развития материи во Вселенной, как, например, «неживая материя — живая материя — естественная разумная жизнь — искусственная разумная жизнь». По этой схеме искусственный разум является высшим этапом развития материи во Вселенной.
— И это возможно? — удивляется Татьяна. Она уже слышала такие утверждения от Десницыных, но не очень поверила им.
— Многие ученые, особенно кибернетики, считают доказанным, что нет такого вида человеческой деятельности, которую не смогли бы выполнить электронные устройства, — отвечает за Кречетова Настя.
— Значит, то, о чем пишут фантасты…
— Да, все это в принципе возможно, — подтверждает Кречетов. — Во всяком случае, разбивая цивилизации на три типа, Шкловский относит нашу к первому. Затем следуют сверхцивилизации второго и третьего типов. Вот у третьего-то типа цивилизации он и допускает такое качественное изменение разумной жизни, при котором она может стать искусственной.
— Но ведь это трудно даже себе представить! — все еще недоумевает Татьяна.