XIV
Весть о победе, одержанной Митрофаном Александровичем Масоедовым над Пархоменком, или, лучше сказать, над своим камердинером, быстро разнеслась по Z-ской и окрестным губерниям. Все знакомые и родственники, отчаявшиеся в благополучном исходе для него дела, спешили принести ему поздравления с счастливым окончанием и извинения в своих сомнениях. Но Митрофан Александрович никого к себе не принимал. Самый дом его, почти весь плотно закрытый ставнями, смотрел мрачно, неприветливо и безлюдно. После допроса Долгополова Масоедов прямо отправился в свое имение, не проронив по дороге ни слова. На крыльце его встретили жена и дети, но он сумрачно поздоровался с ними, рассказал в коротких словах, что Долгополов сознался, и ушел в кабинет, прося дать ему покой... В последующие дни он уже вовсе не выходил из своего кабинета и не допускал к себе домашних, исключая камердинера, и то по надобности, по его зову... Митрофан Александрович страшно страдал и терзался; лицо его сделалось злобно и ужасно, как у преступника. По ночам Масоедова посещали мучительные грезы. Он вставал с кровати, испуганными глазами поводил вокруг себя и вскрикивал: «Вот, вот, вот он! А, ты пришла? И ты здесь, старуха? Отмстить за дочь? И Ксенофонт? Но ты сам убийца...» Дикие крики его ночью страшно раздавались в огромном опустелом доме. Бедные дети его дрожали и плакали, прислуга тряслась, жена страдала, не понимая, что делается с ее мужем и как пособить ему в его мучительном положении. На все просьбы ее допустить к себе, чтобы она могла его успокоить, Митрофан Александрович отвечал положительным отказом. Госпожа Масоедова также неоднократно посылала к нему то врача, то священника, но он постоянно прогонял их от себя, говоря, что чувствует себя совершенно здоровым. Целые дни Масоедов проводил в том, что сочинял какие-то бумаги, расхаживал по комнате, потом читал их, задумывался и рвал... Такое времяпрепровождение длилось около двух недель. Наконец, в одну глухую полночь, когда эти бумаги были уже Масоедовым составлены и он, задумавшись, собирался их уничтожить, он явственно услышал около двери шорох и легкий стук.
Это не была галлюцинация.
— Кто смеет? — спросил испуганно Масоедов.
— Я, — отвечал старушечий хриплый голос, — пришла поговорить о моей дочери...
Масоедов дико оглянулся, схватил лежавший на столе заряженный пистолет и в упор выстрелил себе прямо в сердце.
Громкий выстрел пистолета старого устройства разбудил находившуюся поблизости прислугу, та дала знать остальным домашним, и все бросились к барскому кабинету. Впереди всех был камердинер, но едва он дошел в темном коридоре до двери, как со страшным испуганным криком упал на что-то мягкое. Засветили огонь и с изумлением увидели, что это был холодный труп старухи Демьяновны, бывшей кормилицы барина. Как она могла быть здесь в такое позднее время и зачем — этого никто не понимал. Дверь в кабинет была заперта, и на стук не слышалось никакого отклика... Госпожа Масоедова была страшно испугана и боялась видеть труп мужа, а потому просила присутствующих, ради Бога, не ломать дверь, а лучше послать за становым и исправником. Все в доме были в величайшем паническом страхе.
К утру местные полицейские власти прибыли и разломали дверь. Масоедов лежал распростертый на полу, весь облитый кровью, с судорожно сжатым пистолетом в руке...
На столе между бумагами его было найдено: духовное завещание, в котором отписывались большие суммы на монастыри на поминовение его души, заявление местному исправнику, что в смерти его никто не виновен и он лишил себя жизни сам, мучимый совестью за совершенное им семнадцатого апреля этого года убийство в Москве, и бумага на имя московского губернатора, в которой он описывает это происшествие, прося снять всякие подозрения с лиц совершенно невинных, быть может обвиняющихся в этом преступлении. Масоедов объяснил, что он вовсе не имел намерения лишить жизни вдову аудитора двенадцатого класса Христину Кирсановну Позднякову, но ему необходимо нужно было видеть ее, чтобы узнать известные ей данные, по которым он мог бы уличить своего беглого человека Ксенофонта Долгополова, называвшегося вахмистром Пархоменком, в самозванстве, а также чтобы добыть у нее письмо его, писанное к ней накануне бегства. Взять это письмо путем официальным, чрез внезапный обыск, Масоедову казалось затруднительным, и он опасался и ее изворотливости, и ошибки сыщиков; притом цело ли это письмо и какого оно было содержания — он не знал. Следовательно, и обыск мог быть бесполезным, и письмо не содержащим в себе ничего для него важного. В привлечении к суду Поздняковой, бывшей некогда любовницей этого Ксенофонта Долгополова, и в даче ей с ним очных ставок Масоедов также видел мало гарантии на успех, узнав от ее матери о нежелании Христины выдать Долгополова. По этому-то случаю Масоедов и решился повидаться с Поздняковой лично, в надежде склонить ее просьбами и деньгами открыть ему известную ей тайну. Свидание между ними произошло в ночное время случайно, потому что Масоедов приехал в Москву очень поздно, остановился недалеко от Пречистенской заставы и, горя нетерпением, сейчас же пошел пешком отыскивать Позднякову, не найдя по дороге извозчика. Дом ее ему указал неизвестный человек. Услыша стук в ставню и как будто бы знакомый голос своего барина, Христина Кирсановна вышла взглянуть к калитке, и когда в самом деле увидела Масоедова, то не посмела отказать ему в его просьбе впустить его в дом. Надежды Масоедова не сбылись: на все его предложения и просьбы Позднякова долгое время отвечала одно, что ей не известны никакие улики против Ксенофонта и она не знает: он ли проживает в Б. или действительный Пархоменко... Когда же Митрофан Александрович погрозил ей очными ставками с матерью и с Долгополовым, то она прямо объявила ему:
— И не надейтесь — я от всего отрекусь, хотя бы и знала что. Неужели же вы думаете, что у нас нет и сердца. Разлучить нас вы могли, это ваша воля, но перестать любить вы заказать не можете. Может быть, вон в том комоде, — она указала на него, — есть записка, за которую вы бы целое имение с крестьянами дали, да я не возьму. С тем и прощайте, Митрофан Александрович!
— У, змея... — вскричал Масоедов, кидаясь к ней, доведенный до крайней ярости ее словами, и, схватив несчастную за горло, сжал его словно железными клещами, пока не почувствовал падения безжизненного трупа...
Роковое письмо Долгополова найдено было им в третьем ящике комода. Затем Масоедов отворил болт в окне и выскочил на улицу.
По совокупности преступлений крестьянин Ксенофонт Петров Долгополов, согласно 2 пункту статьи 21, 2 пункту 1925 статьи Уложения о наказаниях, по лишении прав состояния, приговорен был к наказанию плетьми, через палача, ста двадцатью ударами, с наложением клейм, и к ссылке в каторжную работу на заводах, на пятнадцать лет. Но ему не суждено было перенести всего такого страшного наказания: на тридцать седьмом ударе Долгополов лишился чувств и во время отправления его в больницу по дороге скончался.
Мне было тогда семнадцать лет, и я приехал в Воронеж держать экзамен на звание учителя. Имя Ивана Саввича Никитина гремело, стихотворения его читались молодежью с жаром, переписывались и твердились наизусть. Я был одним из величайших поклонников Никитина и, приехав в Воронеж, старался во что бы то ни стало видеть Ивана Саввича, но это мне не удавалось, к тому же говорили, что он болен. Между тем экзамен был выдержан, и мне нужно было уезжать из Воронежа в город Валуйки, где отец мой служил учителем русского языка. Накануне отъезда я шел по главной улице в Воронеже, Большой Дворянской, вместе с одним семинаристом, валуйчанином, у которого я квартировал. Вдруг внимание мое было привлечено каким-то господином, рассматривавшим вывеску оптического магазина, с нарисованными на ней инструментами, в черной шинели с нахлобученным воротником и в картузе. Он показался мне незаурядною личностью, и я хотел было спросить своего спутника, не знает ли он, кто это?
Но семинарист сам остановил меня и спросил:
— Ты знаешь, кто это?
— Нет.
— Иван Саввич Никитин, которого ты хотел видеть.
— Быть не может!
— Ей-богу, правда.
Я бросил своего спутника и ринулся к поэту. (То-то молодость! Говорю же, мне было 17 лет, а Никитину лет 28.)
— Вы Иван Саввич Никитин? — спросил я у него.
— Я, — ответил он, взглянув на меня не совсем ласково, и стал продолжать свой путь далее по направлению к Щепной площади. Но я был не из тех, от которых легко можно бы было отделаться.
— Это вы написали:
Поутру вчера дождь
В стекла окон стучал;
Над землею туман
Облаками вставал...
И т. д., и т. д., я прочел все стихотворение до конца. Тогда я декламировал недурно.