— Я вам сочувствую, — шепчу я, тронутый и образом беззащитных детей — Кати и Андрея, — и самим ее рассказом.
— Я следила за новостями в области искусства, — продолжает миссис Жилина, будто не слыша моих слов. — Я знала, что Уильям вернулся из Европы и был введен в совет директоров Метрополитен-музея. Я пошла к нему. Я рассказала ему о Кате и об Андрее и пригрозила, что если он мне не поможет, обо всем узнают репортеры. Уильям ответил, что власти депортируют меня, так как я живу по фальшивым документам. А я сказала, что мне уже все равно. Мне больше нечего было терять. И мы пришли к соглашению.
— Он вас поддерживал.
— Нет! — выкрикивает она. — Он дал мне работу в Метрополитен-музее — работу, для которой моего образования было более чем достаточно. И он дал мне определенную сумму, чтобы мы могли вести достойную жизнь. Я настояла на том, что беру деньги в долг. Мне платили не так уж и много за мою работу в Метрополитен-музее, но как только я получила необходимые материалы, я стала делать лубки, чтобы заработать деньги.
— Лубки?
— Лубок — это цветная литография. Традиционное народное искусство в России. Я старила свои лубки, чтобы дилеры могли выдавать их за дореволюционные. Чем старше лубок, тем больше он ценится. Приобретя необходимые навыки, я перешла на иконы.
Миссис Жилина крепко сжимает платок в кулаке, и в ее голосе снова появляется уверенность.
— Именно так я и познакомилась с отцом Владимира. Он был курьером дипломатической службы и продавал лубки и иконы — настоящие, вывезенные из России. Мы начали работать вместе. Он продавал мои копии клиентам в Цюрихе и Лондоне, выдавая их за оригиналы. Целый ряд моих литографий в результате оказался в музеях, и здесь, и в Европе. Я зарабатывала более чем достаточно, чтобы выплатить долг Уильяму и дать должное воспитание Кате и Андрею. Все шло так хорошо, как я и не надеялась. Дети выросли. И вдруг однажды Катя позвонила мне из университета и сообщила, что ей предложили место в «Терндейл» и что она согласилась.
Голос миссис Жилина дрожит от гнева.
— Почему вы не рассказали Кате правду? — спрашиваю я.
— Я боялась, что она станет презирать меня или, еще хуже — что у нее появится привязанность по отношению к Уильяму.
— Но это же не причина.
— Вас никогда не насиловали, — сердито возражает она. — Вы никогда не воспитывали ребенка, который так отчаянно хотел узнать своего отца, что не проявлял любви к вам. Потерять Катю из-за Уильяма — хуже этого я ничего не могла себе представить.
В голосе миссис Жилина слишком много боли, чтобы не верить ей.
— Вы позвонили Уильяму?
— Позвонила. Он посмеялся надо мной, заявив, что как следует позаботится о Кате. Я сделала все, чтобы Катя и Андрей ничего не знали ни о нем, ни о том, как они пришли в этот мир. Я не хотела, чтобы они несли эту ношу вместе со мной. И теперь Уильям использовал мои же усилия против меня. В тот день я поклялась, что он заплатит за все, что совершил. У меня осталось одно оружие — мне было известно, где спрятана коллекция Линца. Восточные немцы использовали бывший охотничий домик фон Штернов как правительственную дачу, сводя на нет все попытки заполучить картины. Я стала ждать подходящего момента. Осенью 1989 года правительство Восточной Германии было свергнуто. К тому времени со мной уже работал Владимир, и он сумел воспользоваться неразберихой, чтобы заполучить картины до того, как это сделал бы Уильям. Я снова стала ждать случая, а потом выставила Брейгеля на аукцион, надеясь привлечь внимание Уильяма. Он купил картину, а затем начал наводить справки о продавце, принюхиваясь к наживке.
— Получается, вы выжидали целых тринадцать лет, прежде чем продать Брейгеля, — делаю вывод я, сбитый с толку такой хронологией. — Но почему именно тринадцать лет спустя? Потому что у Андрея были финансовые трудности?
— Андрей умен, — с укором произносит миссис Жилина. — Он брал деньги у «Терндейл», но никогда их не терял. Записи торгов, которые вы видели, были сфальсифицированы специально для Уильяма.
— Так вот почему у фонда по-прежнему есть миллиард долларов в активе. — Я неожиданно понимаю, насколько это очевидно.
— Именно, — соглашается она. — Андрей инвестировал деньги «Терндейл». Вопреки тому, во что верили вы и Уильям, инвестиции приносили доход. И настолько хороший, что он покрывал все расходы фонда, дал возможность выкупить поддельные акции и оставил нас в плюсах на несколько сотен миллионов наличными.
Я был дураком. Мне следовало бы засомневаться в отчетах Андрея сразу же, как только я их увидел: он потерял очень много денег за слишком короткий промежуток времени. У трейдеров есть старая поговорка: великий трейдер прав чуть больше, чем в половине случаев, а ужасный трейдер — чуть меньше, чем в половине случаев. Никто не мог так упрямо ошибаться, как Андрей, если верить его отчетам. Мой профессор по бухучету был прав: любое мошенничество становится очевидным, стоит только признать его возможность.
— Мы хотели, чтобы Уильям верил: «Терндейл» обанкротится, — продолжает миссис Жилина. — Он должен был быть в отчаянии во время заключения сделки.
— Чтобы вы смогли получить за коллекцию побольше?
— Это не самое главное. Чтобы осуществить планы Андрея, фонду нужны были значительные свободные средства. А я должна была перехватить контроль над «Терндейл» у Уильяма, чтобы поставить во главе компании Катю. Это мои подарки детям. Но гораздо важнее суммы как таковой было согласие Уильяма на условия сделки.
— Какие условия? — требую я, снова раздраженный тем, что не понимаю ее.
— Тринадцать лет — это очень долгий срок, — говорит миссис Жилина. — Но восемьдесят картин почти восьмидесяти художников — это очень сложно, даже для меня. Я не могла позволить Уильяму и его экспертам проверять мои подделки дольше, чем одну ночь.
— Вы разорили Уильяма, — говорю я, пораженный хитроумием ее мести.
— Хуже, — спокойно отвечает она, снова начиная раскачиваться в кресле. — Я унизила его. Он гордился тем, что разбирается в искусстве и бизнесе. Я сделала из него дурака.
— Где же настоящие картины?
— Они были доставлены в Метрополитен-музей сегодня днем, вместе с оригиналами записей профессора фон Штерна, где выдвигаются аргументы в пользу их подлинности. Большинство картин наверняка можно вернуть владельцам. Мне только жаль, что я не увижу лица Уильяма, когда он прочитает об этом в газетах. Я молю Бога дать ему пожить достаточно долго, чтобы полностью вкусить свой позор — так, как я вкусила свой.
Чем больше миссис Жилина мне рассказывает, тем ужаснее она становится в моих глазах.
— Вы спланировали это еще тогда, когда Катя начала работать на Уильяма? — спрашиваю я, по-прежнему не в силах осознать масштаб ее двуличности.
— Вы меня неправильно поняли. На подготовку наживки ушли годы, но окончательно ловушка сформировалась лишь в самый последний момент. Многое из того, что я сделала, было импровизацией. У меня не было намерений впутывать Катю или Андрея. Лишь после того как Андрей сообщил мне о своей болезни и разъяснил, что́ он хочет совершить до того, как умрет, я разглядела возможность мести.
— Андрей никогда не одобрил бы убийства, — возражаю я, чувствуя необходимость высказать его точку зрения.
— Конечно, нет, — соглашается она. — Убедить его сделать то, что он в результате сделал, и так было очень тяжело. Андрей всегда весьма неохотно позволял цели оправдывать средства. Я убедила его воспринимать деньги Уильяма как свое наследство — наследство, которое лучше потратить на больных и обездоленных, чем на очередное крыло для Метрополитен-музея. Единственный плюс болезни Андрея состоит в том, что он так и не узнал об убийстве вашей жены. Чувство вины раздавило бы его.
— Вы обернули его добрые намерения на службу вашей мести.
— Нет, — решительно возражает миссис Жилина. — Я верно служила нам обоим.
— Согласился бы с вами Андрей?
— Толстой или кто-то из его последователей, возможно, написал бы великую и объемистую книгу на тему нравственности моего поведения. Я сделала то, что считала лучшим для своих детей и для наследия профессора фон Штерна. Я совершала ужасные поступки — даже хуже тех, о которых вам известно, — чтобы отстоять их интересы и отомстить за Bon papa. Я потеряла невинность в тот вечер, когда Уильям изнасиловал меня, и поступилась своими принципами в тот день, когда пришла умолять его о помощи. Возможно, мы с ним вместе будем гореть в аду, но я не жалею ни о чем.
Я не жалею ни о чем. «Je Ne Regrette Rien», название старой французской песни Эдит Пиаф, которую напевал мой отец, как только моя мать начинала укорять его за отлучки или измены, когда мы сидели за обеденным столом. Он начинал тихо, с нарочитым акцентом, слегка отбивая такт пальцем на столе, постепенно усиливая звук, пока его голос не начинал заглушать ее обвинения, а удары его кулака — сбрасывать посуду на пол. Я знал, что ему не следовало смеяться над ней, но у меня никогда не хватало мужества заявить ему об этом. Мать в рыданиях убегала в их спальню, а отец приказывал мне погрузить телескоп в машину. В такие ночи мы оставались вдвоем до рассвета, и мой отец время от времени отхлебывал виски из фляги, предлагая иногда и мне сделать глоток, и мы по очереди выли на луну. Я рад, что услышал голос Дженны, а не его, когда стоял, приставив пистолет ко лбу Лимана. В первый раз в жизни я рад, что не похож на своего отца.