Никто никогда не догадался бы, глядя на старика, что он — в ярости. Вот только листок ходуном ходил в пятнистой его руке.
«…в 15–00 …Ваша явка строго обязательна. Предупреждаем, что если Вы и на сей раз окажете пренебрежение общему собранию кооператива, коллектив вынужден будет поставить вопрос…»
Суперанская! Старая интриганка! Ее стиль!!
…И ведь как расчетливо назначено время — 15–00. За последние двадцать лет он ни разу не нарушал режим дня, об этом каждый школьник знает: с двух до четырех у него послеобеденный отдых… Явиться? Но это будет откровеннейшей уступкой. Игнорировать? Но эти инвалиды революции и вправду поставят вопрос. Разумеется, не страшно… Но все же будет разумней отговориться нездоровьем. А свою точку зрения изложить в форме открытого письма правлению кооператива. Единственный разумный вариант. Полемический стиль мне всегда был присущ. За дело!
И он стал терпеливо и многосложно подниматься из кресел, чтобы идти к письменному столу. Этот процесс всегда поглощал все его внимание и силы. Должно быть, поэтому он почти не услышал, что где-то далеко и вверху — коротко и глухо ударил выстрел.
6. ИСПОЛНЕНИЕ ПРИГОВОРА
— Из тебя возсия солнце правды Христос-бог наш! — Рейнштейн ползал вокруг стола на коленях, икал и нарочито гугниво пел. В левой руке держал «крест» — вилку с глубоко насаженной коркой хлеба. В правой — револьвер, чтобы не сбежала рыжая, так и норовит.
Рыжая восседала на столе и изображала Богородицу. Живот и грудь ее покрывал дикий узор из крестов, звезд, кратких матерных слов, намалеванных горчицей. Ее тоже бил истерический хохот.
— … солнце правды Христос-бог наш! Хвалим тя, благословляем тя, кланяем ти ся, славословим тя, благодарим тя, великой ради славы тво-о-е-ей!
Богородица вдруг взвизгнула:
— Ой, леший, жжеть!
Рейнштейн аж зашелся от смеха.
— Ти-и… — запищал сквозь хохот. — Ти-и-ирпи! Христос тож-жа ти-и-и-рпел, нам тожжа велел!
Рыжая, однако, уже ерзала от боли, потом ударилась вдруг в басовитый вой.
В дверь забарабанили. Рейнштейн вмиг потерял веселость. Как стоял на коленях, так и пополз к дверям, выставив вперед руку с револьвером, пьяно заваливаясь на сторону.
— Кто? — припадочно крикнул он. — Кто стучит?
Из-за двери загрохал угрюмый бас:
— Угомонись, сволочь! Второй час ить.
— От двери! — заходясь крикнул Рейнштейн. — Стрельну! Убью-у-у!
В коридоре шарахнулись, и бас промолвил заметно сбоку:
— А все же угомонись. А бабу не мучай. Они тоже, бывает, живые люди…
— Мо-олчать! — жандармским голосом взвизгнул Рейнштейн. И вдруг от крика этого что-то в нем будто бы надорвалось.
Прикрыл лицо локтем, как от резкого света, ударившего в глаза. Закачался на коленях, глухо замычал.
Баба плакала теперь потихоньку, отколупывая засохшую горчицу с кожи.
Он подошел к ней, стал глядеть.
— Будет уж вам… — просительно сказала рыжая.
— Непременно-с. Пожалуйте к рукомойничку. Омовение, так сказать, ежели дозволите… и своими власами осушу, аки Христос-бог наш и Магдалина-грешница…
Когда она вернулась от умывальника, Рейнштейн спал мертвецким сном, голову уронив в тарелку с селедкой.
Женщина потолкала его. Потом, быстро одевшись, извлекла из сюртука бумажник и вычистила. Ушла, не затворив даже дверь.
Качалась, пробираясь по коридору, бормотала под нос:
— Зараза какой. Рупь обещал, а сам вроде как спать! Смертным боем бить будет, а не признаюсь. Не брала и не брала, и все тут!
* * *
Его оглушило, и прежде чем потерять сознание, он изумился силе, с которой его вдруг бросило назад, головой в стропило. В этом удивлении была еще и обида: за что ж ты меня так? с такой-то злобой? ведь я же…
Он недолго отсутствовал. Синий пороховой дым еще плавал тонкими волоконцами. И пах он приятно — чесночно, остро.
Он сел и опять удивился: как трудно сесть. У него ничего не болело, но он вдруг упал набок и его стошнило.
Он испугался и заплакал: мамочка-мамочка, дедушка дорогой…
Ладонь была клейкая. Он раскрыл ее и увидел густую, как сироп, черную кровь в ладони. Мамочка-мамочка, дедушка дорогой…
* * *
В солнечном блеске, в капельном звоне наступило следующее утро. Под окном базарили воробьи. В безукоризненной голубизне кротко и празднично сияли церковные купола.
«Какой нынче день? — думал Иванин, глядя на город из Ольгиного окна. — Ведь не воскресенье же? А кажется, что воскресенье. Будто бы счастье какое-то, праздник, тишина в душе…»
Сзади послышался осторожный шорох, скрип пружин в диване.
Иванин залился краской.
«Нельзя, господа, слишком боготворить женщину, нельзя! Наутро они будут думать о рейнштейнах — нагло-уверенных в себе, не верящих ни в каких богов…»
Он не знал, уходить ему или оставаться.
В подворотне напротив прыгал с ноги на ногу Антон Петрович. «У него же чахотка, — подумал студент. — Зачем же он дежурит… Она никогда не скажет, где искать Рейнштейна, теперь-то я в этом уверен…»
…А Ольга глядела в спину Иванину, знала, о чем он думает, а сама, и вправду, вспоминала Рейнштейна — тот кошмарный, будто пьяный вечер, когда он зазвал ее «на минутку, по важному делу», в номер Мамонтовской гостиницы. И ведь знала, что нет никакого важного дела, а пошла! И что же потом стряслось с ней? Потом точно с ума сошла — опоил, что ли, чем? — такая потаенная грязь наружу полезла, и кувыркалась в этой грязи, и упивалась…
Когда очнулась, отравиться было решила. Передумала. И оттого, что передумала, еще тошнее было. А теперь вот…
Умные книги… Баратынский… Пьесы Шумана в четыре руки с кузиной… Сирень под окнами, грузная от дождя… Грезы светлыми царицынскими вечерами… На всем этом — крест!
Потому что впереди — что впереди? — опять эта грязь?! Вот только Сережа… Неприкаянный… еще и не мужчина вовсе… сутулится вот, клянет себя, волосы — сосульками…
Она глядела на него без нежности, как на чужого. И вдруг с ужасом заметила, что мысли ее снова и снова возвращаются к Рейнштейну. А грязь — становится просто словом «грязь».
Иванин, глядя по-прежнему в окно, достал из кармана серую какую-то тряпочку. Стесняясь громко высморкаться, утер под носом. И вид этой серой нищенской тряпочки вдруг жалостливой болью прошил ей душу. И боясь потерять это спасительное ощущение, она торопливо сказала:
— Он наверняка в Мамонтовской гостинице, возле Москворецкого моста. Скажи им… — перевернулась лицом вниз, уткнулась в подушку, не зная, что за этим последует: страдание или облегчение…
— Иди! — прогудела почти враждебно.
Иванин послушно натянул пальтишко, робко оглянулся от порога, вздохнул.
* * *
Вошли вчетвером, а будто один вошел — настороженный, пасмурный.
Федор их сразу углядел. Однако сделал вид, что не замечает, отвернулся. Драил самовар до сумасшедшего блеска, а сам размышлял: выгорит дельце или не выгорит. Не меньше четвертного билета решил он взять с этих злодеев за Николая Васильевича. Потом, ежели успеть обернуться, то и за этих хорошо бы — хотя бы по трешке с головы.
У Николая Васильевича денег больше нет. Поутру христом-богом молил опохмелиться. Дал. Как же не дать, когда видно: мучается человек…
Фелиция, говорил, никак не меньше полста рублей вытянула ночью из бумажника, — ловка баба! А я-то не додумался, дурак, Маргариту ему на этот случай представить, эх!
Четверо прошли близко от стойки. Кто-то из них тронул за рукав:
— Обслужи, человек…
Предлагая закуски, Федор, как мужик хозяйственный, запоминал и разглядывал гостей.
Один — как цыган, черный. Каркает, а не говорит.
Второй — главарь должно быть. Молчун. Борода светлая. На плотника Илью похож с нашей деревни, запомню.
Третий, видать, чахоточный. Бороденка, правда, редкая, но мосластый, как одер. И очень силен, видать.
Четвертый — не поверишь, что и крамольник. Тихий, волосики серые, из-под носа течет, руки под мышками греет и дрожит как цуцик.
Водки не взяли, скупые люди. Неужели и четвертного пожалеют?
Тот, который — плотник Илья, вдруг цапнул за рукав. Да так жестко, проворно, что Федор спервоначалу испугался. Потом справился.
— Говори.
— Допреж отпусти, не в участке… (Им, главное дело, самостоятельность надо показать, а то никакой торговли не будет.)
Отпустил.
— Кой-чего узнал. Да сдается, не по купцу товар… Калачиков свеженьких не желаете?
— Почем?
— Калачи?
— Я тебе дам «калачи»! — завозился вдруг черный.
— Немец! — остерегающе сказал плотник. «Немец», — запомнил лакей.
— Ясно, мил человек, что нас не калачи прельщают. Сколько? — добродушно спросил плотник. — Да только с ценой не заносись, не люблю!