Пьяный Семаго схватил Гуляева за руку повыше кисти, мял ее и потряхивал — есть у него такая дурная привычка.
— Ну, не полетела бы, — сказал Гуляев и осторожно высвободился.
— Пра-авильна, главкон! — проревел Семаго, так что звякнула люстра. — На «Точмаше» понты горазды строить, очки втирать и премии грести, — это они умеют! А как только до испытательного стенда доходит, так вторая и третья ступени — раком и на цыпочках! И фигу вам!
— Не шуми! — нахмурился Гуляев и незаметно осмотрелся. — И не болтай! Хочешь еще за разглашение схлопотать?
— Без меня не полетела бы! — повторил Семаго громовым шепотом, навалившись на стол и приблизив лицо к собеседнику. — Там «бобик» на «бобике» сидел, от последней гайки до технологических карт, самый проблемный узел — вторая и третья ступени! И кому поручили? Мне! Потому что все знают: Семаго если взялся, он уже не выпустит!.. Семаго «бобиков» нюхом чует!.. Я ведь девять месяцев не спал! Как мать родная выносил, выкормил, на ход поставил! Никто лучше меня эти движки не знает!!
Семаго пристально посмотрел на главного конструктора красноватыми пьяными глазами, словно ожидая, что тот будет с ним спорить. Но Гуляев не спорил. Он лучше других знал, что бывший двигателист, а ныне коммерческий директор, играл в проекте гораздо более скромную роль. Но какой смысл доказывать пьяному очевидные вещи?
Семаго откинулся на спинку стула и разлил по рюмкам остатки из графина.
— А теперь, значит, Сергей Михайлович им больше не нужен…
Он сгреб со стола свою рюмку и быстро опрокинул в рот.
— Птичка улетела, и хана. Можно дать ему поджопник и выгнать на все четыре стороны!
— Никто тебя не выгоняет, — проворчал Гуляев, которому все это порядком надоело.
Семаго пьяно осклабился с видом «меня не проведешь».
— Не нада-а-а… Пашка Козулин рядом стоял, когда секретутка наша приказ печатала, он своими глазами видел: «…в связи с проблемой неплатежей и общим финансовым кризисом принять меры по сокращению штатов… в первую очередь за счет лиц пенсионного возраста…» И тэдэ и тэпэ… А мне 55 вот-вот стукнет! Я уже то самое лицо! Я — пенсионер, Боря!
— Да брось ты… Слухи, и больше ничего! Козулин любит на себя важности нагнать — ему все равно как! Работник он хреновый, директор его ни в грош не ставит, самого давно бы уволил, если бы повод нашел — вот поэтому Пашка и несет всякую ахинею! Только бы все слушали его, открыв рот, и трепетали!
Лицо у Семаго покраснело, обвисло горестными складками, глаза заблестели.
— Борь… а, Борь!.. Главкон!..
Он опять схватил Гуляева за руку. Тот не первый год с ним пил, видел, что коллега хватанул лишку, и знал, что будет дальше. Сперва он начнет громко, по-бабьи, жалиться и плакаться, а потом полезет в драку с первым, кто подвернется под руку. После возвращения с Майорки такие срывы стали случаться у него чаще, чем обычно, словно он не столько отдыхал там, сколько целенаправленно подрывал свое психическое здоровье.
— Перестань. — Гуляев сбросил его руку и порывисто встал. — Мы уже десять раз с тобой обо всем этом говорили! Никто тебя не увольняет! Не у-воль-ня-ет, ты понял? Одно и то же заладил, как баба, честное слово!.. Все, я пошел, мне пора.
Он бросил на стол несколько купюр.
— И тебе тоже советую закругляться…
Семаго набычился, обиделся.
— Нет, давай еще по одной, главкон! — гнул он свое. — Мы старая гвардия, нам надо держаться друг друга, пока нас не кинули по одному! Эй, человек!
Он привстал, огляделся, ища глазами официанта.
— Человек! Люди! Тащите еще четыреста мне и главкону, мать вашу! В этом сраном заведении мы единственные, кто заслужил право выпить после работы!..
Немногочисленные посетители с брезгливой опаской озирались. Гуляев рывком усадил его на стул.
— Хватит, закройся! Тебе домой пора, проспаться! Посмотри на себя!.. Хочешь — честно? Так вот: раньше с тобой хоть выпить было приятно, расслабиться, поговорить по душам, все такое — а сейчас, после этой чертовой Майорки, ты только ноешь и в драку лезешь! Достал!.. Я ухожу, пей один, если хочешь!
* * *
Наташка, надутая, сидела у телевизора. Едва Семаго вошел в комнату (ввалился, а не вошел, будем откровенны) — встала, нырнула в спальню и дверь заперла. Что-то они, кажется, орали друг другу через эту дверь, Семаго сам потом толком вспомнить не мог. Хотя наверняка все о том же… Алкоголик, питекантроп, свинья, с меня хватит, днями сидишь одна, как наложница, а вместо султана приходит упившийся мужлан!.. В таком примерно ключе.
…Проснулся на диване в гостиной. Что-то снилось ему, страшное что-то, сердце до сих пор прыгало. Хотелось пить. Полез в холодильник за пивом — не нашел. Выпил воды из-под крана, побрел, шатаясь, обратно. Заметил, что дверь спальни открыта. Заглянул — постель заправлена, Наташки нет. Ушла… А в голове мутный туман, на душе погано, и ноги не держат. Семаго сел на кровать, руки положил на колени, смотрел, как мелко подрагивают пальцы. Долго так сидел. И сон свой вдруг вспомнил: будто бы он в Дичково, на полигоне, и стоит на стапелях ракета — красивая, серебристая. Людей полно нарядных, оркестр играет, все торжественно так. И подъемник рядом, а на нем три белые фигурки в скафандрах, машут руками. Открывается люк в носовой части, фигурки заходят туда, и тут Семаго понимает: это же Мигунов, Катран и Дрозд, его друзья по Кубинке, три мушкетера — молодые, красивые, как в те далекие времена! А он — проспал, он ведь тоже в команде, он должен лететь вместе с ними! «Эй, а я?! — крикнул Семаго что есть силы. — Мы же всегда вместе!! Подождите!» Но язык у него заплетается, он слишком много выпил накануне, и оркестр играет очень громко, и люди тоже кричат, цветы бросают к стапелям: ура! ура!
Расталкивая людей, Семаго побежал на подкашивающихся ногах — скорее, вот-вот старт!.. А люк тем временем закрылся, подъемник отъехал, из-под ракеты вырвался клуб рыжего пламени, стапеля раскрылись. Ракета качнулась едва заметно, оторвалась от земли и медленно поплыла вверх. И только сейчас Семаго узнал эту ракету — это ведь «Молния», это ее вторую и третью ступени дорабатывал его отдел!.. Но — стоп! — она ведь должна взорваться на полигоне в Куре! Черт! Это боевая ракета, а не космическая! Произошла ошибка! Его друзья погибнут! Семаго опять кричит, бегает по полигону, требует отменить старт, но вместо слов из горла рвется пьяное мычание…
Семаго и в самом деле замычал, раскачиваясь на кровати. Он один, друзья его мертвы… ну, или почти что мертвы, если брать замурованного заживо Серегу Мигунова… Потерял жену, почти потерял любовницу, скоро потеряет работу… И, кажется, именно этой ночью он перешагнул порог старости. Вчера еще были силы, были какие-никакие надежды, было будущее. Сейчас он просто старик… Каково это — жить на одну пенсию, одному как перст, без женщины, без детей, без друзей? Семаго надеялся, что никогда не узнает этого. Не повезло, значит.
Он снова пошел на кухню. В дверце холодильника стояла початая бутылка водки. Придерживаясь рукой за стену, он взболтал ее винтом, всадил прямо из горлышка ледяную жидкость, как шпагу проглотил. Стало легче. Вроде бы. Но слезы сами покатились из глаз. Алкоголик, питекантроп… Дурак. Он увидел себя, бредущего седьмого числа каждого месяца в почтовое отделение, где уже выстроилась очередь из таких, как он, пенсионеров — Михалычей, Сергеичей, Палычей. Потом вместе с жалкой этой компанией в винный отдел: «мне беленькой бутылочку!..» А скорее даже не беленькой, а какой-нибудь мутно-желтенькой, подешевле. И колбасу он будет себе высматривать в той витрине, где в кучу свалена продукция «бюджетного класса». «Ну, что вы смотрите, дедушка? Вам на закуску? Так берите ливерную!». Унылая, страшная… бесконечная дорога.
А ведь я не смогу, подумал он. Точно — не смогу! Еще тогда, на Майорке, у него было чувство, что он принял какой-то опасный яд, который будет долго таиться внутри, без боли, никак не напоминая о себе — до тех пор, пока он не вернется в Москву, пока не ступит в московскую слякоть, не затоскует, пока жизнь его вдруг не надломится в этой каменной клетке и не рухнет. И тогда он вспомнит те золотые дни, увидит их так ясно, отчетливо, как не видел там, гуляя по набережной, попивая мартини в рубке роскошной яхты, вдыхая морской воздух, обнимая ночью Наташку в просторном номере «Альмудайны». И яд выплеснется в кровь, и с хрустом, с треском вырвет его окровавленную душу из тела. И будет душа его отныне где-то там, в Средиземном море, болтаться на прибрежных волнах, как рыбьи потроха, а сам он останется здесь — в своей московской кухне, пустой и мертвый, с опустевшей бутылкой в руке…
А это ведь Родька во всем виноват! Он их развратил! И его, и Наташку…
Так это стало вдруг понятно Сергею, что он даже сел. Да, да… ведь вспомни: не все было там гладко, на Майорке, и не всегда. Ведь ругался он там с Наташкой, и не раз, и чуть не ушла она тогда от него. И напивался, и тоже сидел пьяный, как сейчас, и размазывал сопли… А потом Родька приехал, и — начался праздник! Пошло-поехало! Все изменилось! Море стало синим, песок золотым, воздух превратился в драгоценный пьянящий напиток — какой к черту коньяк, какая водка! — и Наташка стала ласковой и нежной, как в первые их годы. Нет, на самом деле он не думал, что она в него, в Родьку, втрескалась, это не то… Просто им всем хорошо было. Деньги лились рекой, заботы отступили, не было ничего невозможного: яхты эти, «ламборджини», вип-ложи всякие. Праздник, одним словом…