В довершение всего при нем постоянно была тяжелая, какого-то редкого суковатого дерева трость с ручкой из серебра в виде прекрасной лошадиной головы на длинной изогнутой шее, и эта изящная вещь, некогда явно принадлежавшая какому-нибудь барину, тоже не вязалась с обликом священнослужителя.
Облик обликом, но и распорядок жизни у нового батюшки оказался совсем иной, чем у его предшественника.
По воскресеньям широко распахивались свежевыкрашенные черным сияющим лаком ажурные чугунные ворота, и с утра раздавался бой церковных колоколов. Правда, этот нестройный медный звон разносился недалеко, ибо деревья старинного парка, разросшиеся за пятьдесят с лишним лет вширь и ввысь, давно переросли самую высокую колокольню храма, и едва родившийся звук угасал тут же, в церковном саду, не долетая к тем, кому был предназначен.
В субботу и воскресенье поп целый день не покидал своих владений, но вот в будние дни... Ровно в десять утра он выходил из дубовой калитки, которую услужливо открывал ему горбун, и пешком направлялся в сторону парка, а через полчаса выходил на "Бродвей", обязательно проходя мимо медицинского института, хотя в центр можно было попасть и по другой, менее оживленной и широкой улице.
Поначалу появление батюшки на улицах вызывало любопытство. Батюшка своей ровной, неторопливой походкой, не сбиваясь с шага, не озираясь по сторонам, а как бы сосредоточенный на своих мыслях, шагал мимо заинтересованных молчаливых горожан. Но так было лишь поначалу -- вскоре к его утренним прогулкам привыкли и перестали обращать на него внимание.
Может быть, в семинарии или духовной академии, где учился их батюшка, преподавали предмет сродни актерскому мастерству, ибо владел он собой куда искуснее, чем любой актер. Время первого удивления быстро прошло, и прохожие не всегда мирно и учтиво обращались к нему, если случайно задевали на тротуаре, но батюшка на это никак внешне не реагировал. Казалось, ничто не способно отвлечь его от высоких дум, только внимательный взгляд иной раз мог заметить, как белели пальцы сильной руки, сжимавшей тяжелую трость. Он шел по центральной улице мимо магазинов и лавочек, никогда не заглядывая ни в одну из них, ничего не покупал ни в киосках, ни на лотках, и, выходя на улицу Орджоникидзе, всегда сворачивал налево, к рынку. Поднимаясь вверх по улице, ведущей на Татарку, где в ближних переулках к базару встречались еще в те годы нищие, батюшка молча подавал каждому, будь то православный или мусульманин, серебряную монетку и продолжал свой путь. На базаре он так же молча, ничего не спрашивая, не прицениваясь и не покупая, обходил ряды и даже заглядывал в крытый корпус, где продавали битую птицу и молочные продукты,-- словно санитарный врач, только с пустыми руками. Обойдя все закоулки базара, он уходил, едва замедляя шаг у чайной, где собирались городские выпивохи. Странно, но, завидев батюшку, завсегдатаи мигом скрывались за дверью и даже захлопывали ее, хотя тот не проявлял намерений заглянуть туда.
Наверное, новый батюшка, как и все молодые люди, был полон надежд, грандиозных планов, а может, даже и тщеславен, и оттого считал своим приходом весь этот провинциальный городок, медленно заносимый песком из великих казахских степей, а не ту жалкую паству, которая даже в воскресный молебен разбредалась по церковному саду. Ежедневно он обходил уверенным шагом город как свои церковные владения и словно вглядывался в своих будущих прихожан.
Странно, но иногда во время утренней прогулки, и чаще в одном и том же месте, батюшке навстречу попадался главный режиссер местного драматического театра, который по посещаемости мог поспорить с церковью. Правда, служитель Мельпомены в стоптанных ботинках и лоснившихся брюках, уже изрядно побитый жизнью и зачастую под хмельком с самого утра, вряд ли мог тягаться по внешнему виду с батюшкой, вся фигура которого излучала силу и уверенность. Но не исключено, что в эти утренние часы двум столь разным людям приходила в голову одна и та же мысль: "Это мой город, и я завоюю его! Дайте только срок! Вы еще будете плакать благородными слезами духовного очищения",-- и каждый при этом видел свой алтарь, оба представляли широко распахнутые двери своих заведений, расположенных в разных концах равнодушного и к театру, и к церкви города.
Во время своих прогулок святой отец ни разу не
остановился, не заговорил ни с кем, если не считать тех минут, когда он подавал подаяние и щедрым жестом осенял кого-нибудь крестом, но этой милости удостаивался не каждый.
Нет, дешевой агитацией он не занимался, в церковь не зазывал, но весь его вид как будто говорил: "Я ваш духовный отец, я пришел, я буду смотреть, как вы живете, в чем видите радость, что есть для вас счастье". Говорят, и в своих проповедях он не упрекал тех, кто забыл церковь, не уговаривал никого вести с собой туда соседа, но что-то было в его речах, если старики и старухи дружно ходили на молебны, а слух о том, что батюшка молод да пригож собой, разнесся далеко окрест, и у люди из близлежащих деревень стали наезжать туда по воскресеньям.
Каково же было удивление горожан, уже привыкших к одиноким прогулкам батюшки, когда однажды он появился на улице не один... а вместе со Стаиным. Да, да, с Жориком. Они прошли обычным маршрутом батюшки, чуть дольше обычного задержались на базаре и возвращались, как всегда, мимо медицинского института. Шли они словно давние друзья, о чем-то оживленно разговаривая, не обращая внимания на то, что встречные провожают их удивленными взглядами. Они шагали сквозь строй любопытствующих, на этот раз молчаливых,-- даже подростки не стали кричать издали: "Поп, поп -- толоконный лоб" или напевать весьма фривольную песенку о попадье, потому как Жорика Стаина город хорошо знал и связываться с ним никому не хотелось.
Если главного режиссера местного театра вряд ли кто знал в лицо, кроме его актеров да, пожалуй, отдела культуры горисполкома, то батюшку -- отца Никанора -- представлять было не нужно: все знали, что в городе новый поп, человек весьма оригинальный. Появление же его теперь каждый день в обществе Стаина-младшего вызвало к нему новую волну интереса. То был конец пятидесятых, и в этом действительно дремотном городишке редко происходили большие события, а потому даже приезд нового попа вызвал интерес,-- интерес, конечно, праздный, но все же он был налицо. Эти неторопливые прогулки в одно и то же время и по одному и тому же маршруту двух так резко выделявшихся из общей массы молодых людей, конечно, не могли не обратить на себя внимание. Стаин с попом были любопытной парой, и режиссер, встречая их каждый день по утрам, невольно церемонно расшаркивался с ними и, с тоской глядя им вслед, думал: "Мне бы их в театр, валом бы народ валил".
Жорик рядом с отцом Никанором выглядел ничуть не хуже. И, конечно, ему даже не приходилось прилагать усилий, чтобы особо не отличаться от батюшки, только вместо галстука под белую рубашку Стаин надевал темный шейный платок. Единственной пижонской черточкой в его одежде оставались белые носки к черным мокасинам. Стоило Жорику пару недель не побывать в парикмахерской, и его густые волнистые волосы упали на плечи, сделав его удивительно похожим на молодого семинариста. Странно, но весь облик Стаина в эти часы прогулки преображался: он был само внимание, послушание, кротость. Однако и с прической, и со всей внешностью его к вечеру происходила метаморфоза: стоило Жорику несколько минут поколдовать над собой у зеркала, и появлялся совсем иной человек, в котором ничто уже не напоминало кроткого семинариста -- это был типичный самодовольный стиляга с неизменной презрительной гримасой, которая портила его довольно красивое лицо. Не зря, видимо, приглядывался к нему режиссер, в Стаине наверняка умер незаурядный актер.
Жорик Стаин относился к разряду мужчин, избежавших в свое время подростковой угловатости, худобы и прыщавости. Уже в шестнадцать лет это был ладный, красиво сложенный парень, мало кто мог угадать его возраст, а в те годы так хочется выглядеть взрослым, и Жорик старался вовсю.
Он первым в классе побывал на вечернем сеансе в кино, первым побрился, первым стал посещать танцплощадку в парке -- и не через дыру в заборе, а официально, с билетом. Впрочем, Стаин был первым во многом, если не во всем, хотя только с возрастом понимаешь, что никакой разницы нет в том, весной ты появился на танцплощадке или осенью, в мае принципиально ходил на последний вечерний сеанс в кино или в июле, но тогда все казалось главным и ценился первый шаг.
Ему очень нравилось быть первым, вызывать чью-то жгучую зависть. Конечно, он раньше своих сверстников закурил, потому что у Стаина-старшего пачек "Казбека" в доме было не счесть -- возьми одну, никто не заметит. Да и позволено Жорику, единственному сыну, было все. Пить, наверное, начал тоже первым, хотя утверждать это сложно, но зато по сравнению с другими у него и в этом оказалось неоспоримое преимущество.