Но Валентина доподлинно знала, что причиной его возвращения была вовсе не воскресшая любовь к семье. Хоть все эти две недели и тетешкал он своих девчонок пятнадцати и тринадцати лет на коленях, словно малолеток, хоть Томка стыдливо опускала глаза и надевала не любимые ею свитера с высоким воротом, чтобы скрыть следы жарких Васькиных поцелуев, но все равно – причина его возвращения крылась в другом. По пьяной лавочке он сам признался Валентине: вернулся-де потому, что около полугода назад умер Алим.
Умер Алим!.. Валентина даже сама изумилась тем горючим слезам, которыми она вдруг залилась. Все прошло, все давно изболелось, она не испытывала к непутевому мужу даже ненависти, осталась лишь обида на него, и то – не за себя, брошенку, а за мальчишек, которые росли без отцовской заботы. Но все-таки Алим был ее муж, все-таки она его когда-то любила, от него родила сыновей, его когда-то ревновала и ждала, втайне от всех надеясь на его возвращение: вот он приползет на коленях и заплачет… Теперь плакала она сама, оплакивала бывшую любовь и несбывшиеся надежды, так горько и долго плакала, что очень не скоро до нее дошла связь между возвращением Васьки и известием о смерти Алима.
Получалось – что? Получалось, Васька знал, где последние годы жил Алим! Знал, однако держал это втайне не только от Валентины, что вполне объяснимо, но даже и от законной жены. Неужели Алим скатился в такие бездны, что Ваське даже стыдно было о нем упоминать в своих редких письмах? Но теперь-то можно рассказать!
Она утерла слезы и начала расспрашивать. Васька сперва пыхтел, отмалчивался, потом его прорвало, и тут Валентина поняла, что испытывает человек, которого внезапно бьют по голове тяжелым предметом.
Анфиса Ососкова
Июнь 1995 года, Кармазинка
– Да ча́пай ты поскорей, сейчас дождь ударит, – донесся до нее раздраженный голос Надьки.
Анфиса подняла голову, огляделась. Она так глубоко задумалась, что и не заметила, как они дошли до моста через Кармазинку. Деревня осталась позади, за рощей, которая раньше была реденьким парком, а теперь по причине безлюдья оживилась, разрослась и грозила вскоре сделаться настоящим лесом. Отсюда, от реки, потемневшая роща казалась большой черной тучей, возлегшей на крутояре. Вообще все смерклось вокруг. Наконец-то собралась гроза: тучи уже неделю стадами бродили над Кармазинкой, раздувались, темнели, набухали влагой – и вдруг исчезали с небосклона, словно отправлялись искать счастья где-то в других краях… куда сейчас отправится Надежда. Но вот они вернулись, чтобы пролиться наконец обильным дождем.
«Говорят, дождь в дорогу – к удаче», – вспомнила Анфиса, и сердце ее сжалось. На лице она ощутила влагу. Что, уже начинается ливень? Нет, это только слезы, ее слезы…
– Анфиска, ты что? – Надежда наконец соизволила обернуться и увидела лицо подруги. И даже остановилась. – Да ты ревешь, никак? Ты – ревешь?!
Анфиса сжала губы, стиснула руки в кулаки. Никто и никогда не увидит, как ей плохо! Никто и никогда – тем более проклятая Надька, которая забрала у нее любимого.
Она молча уставилась в свинцовую воду, кипевшую вокруг свай старого моста. Кармазинка – речка тихая и приветливая, при погоде лежит-расстилается, словно серый шелковый плат, мрачнеет и злится только под ветром, но вот здесь, около моста, и в ясную пору, и в ненастье живет бучило – так бабки говорят, а на самом деле здесь омут, из которого никто и никогда не выбирался. Анфиска раньше удивлялась: отчего мост, по которому люди ходят, поставили в самом глыбком и опасном месте – а вдруг упадет кто? Но старые люди знали, что прежде строительства моста вся Кармазинка была безопасная, а потом, как вбивали в дно сваи, что-то в речке испортилось, завихрилось, словно бы от обиды, как обижается всякая природа, когда ее слишком грубо касается человек.
Случалось, тонули в Кармазинке – ну, понятно, утопленник рано или поздно всплывал. Но никому из тех, кого затягивало бучило, выплыть не удавалось: ни живому, ни мертвому. Детвора пугала друг друга не страшилками про черную-пречерную гору, на которой стоит черный-пречерный дом, а там черный-пречерный мертвец кричит: «Отдай мое сердце!», – а россказнями про бучило, которое клубится до самой земной сердцевины, и там собираются все невсплывшие утопленники – люди и животные. Да, это было одно из самых жутких воспоминаний Анфисиного детства – как на ее глазах корова (стадо гнали с пастбища на противоположном берегу) вдруг чего-то испугалась, проломила хлипкие перила и рухнула в воду. Пастух (на должность удалось на краткое время устроиться Генке Ососкову, а дочка была при нем подпаском) кинулся к краю моста, но только и успел увидеть мученически заведенные, налившиеся кровью глаза злосчастной буренки, которая почти мгновенно канула под воду, только пузыри какое-то время всплывали на поверхность, а потом и их поглотила воронка. Насилу удалось отогнать от пролома перепуганное стадо. Хозяева коровушки сначала не верили в случившееся, кляли Генку на чем свет стоит, болтали: мол, продал небось коровку, а наврал, что утопла, но Анфиска так рыдала, так тряслась, рассказывая о случившемся… Поверили не Генке – поверили его дочери. Долго потом в деревне поглядывали на нее с брезгливой жалостью: Анфиска-де припадочная, в точности как папашка. С тех пор она и стала тщательно прятать свои чувства от всех, особенно от Надюшки, которая обожала ковыряться в них, словно в старой болячке.
Между тем Надя, которая с любопытством и удовольствием всматривалась в лицо подруги, силясь углядеть наконец-то в этих холодных чертах признаки явного горя, разочарованно нахмурилась:
– Ну вот, опять зажалась. До чего ж ты холодная, Анфиска, сугроб, а не девка, честное слово! Хоть бы раз себя на волю отпустила – человеком стала бы! Знаешь, что говорил мне Ромка? Он ведь сначала на тебя глаз положил. Он же с тобой даже поцеловался разок, верно?
Как ни вслушивалась Анфиса, ей не удалось уловить в голосе подружки ни отзвука ревности.
– Поцеловался, он мне сам говорил. Ты ему на взгляд очень даже понравилась. А вот на вкус… – Надюшка хихикнула и зашагала быстрее, но вдруг приостановилась и в отчаянии всплеснула руками: – Господи Иисусе! Я ж сумочку с документами, с деньгами в твоем дурацком сарае забыла! Видать, уронила, когда огонь затаптывала! А, черт, черт, черт!.. Все из-за тебя, дурищи! Чтоб ты сгорела, в самом деле! Теперь придется возвращаться! Теперь я на восьмичасовую электричку не успею!
Она резко развернулась и рысцой кинулась было по мосту обратно, но Анфиса рванула ее за плечо:
– Погоди! Ничего, уедешь на девятичасовой, успеешь к своему Ромке. Да погоди ты! Что значит – на вкус? Раз сказала – уж договаривай! Как это – на вкус?
Надя недовольно посмотрела на небо. Тучи сошлись над мостом, и здесь, именно здесь клубилась самая чернота, из которой должно было ливануть с минуты на минуту. Следовало бы бежать со всех ног, чтобы поскорее оказаться под защитой деревьев, но больно уж интересный оборот принял разговор. В кои-то веки непробиваемая Анфисина броня готовилась дать наконец трещину, и не полюбоваться на то, как сквозь эту трещину хлынут потоки слез, было свыше Надюшкиных сил. К тому же сейчас она истинно ненавидела подругу, из-за которой отодвигалась, пусть даже на какой-то час, встреча с Романом.
Она поставила сумку, оперлась на перила.
– А так. Холодная, говорит, ты, вся будто ледяная. Когда танцевали, он к тебе поприжимался было, а ты даже и не заметила. Ну, думает, какая скромная девочка, небось только в деревне таких целок и найдешь. Потом, когда в лесочке начал тебя обжимать, ты опять стоишь колом, ноль внимания, фунт презрения. Поцеловал – а у нее, говорит, губы… ну, в смысле, у тебя, это мне Ромка сказал, понимаешь? – торопливо уточнила Надюшка. – У нее, говорит, губы ледяные, как у утопленницы. Резиновые такие. Неподвижные… С холодильником, говорит, и то целоваться было бы в больший кайф. Это мне Ромка сам сказал, ясно? – И Надюшка повторила как бы с сожалением, а на самом деле с явным удовольствием: – Губы ледяные, как у утопленницы…
Анфиса медленно взялась за сердце. Повела вокруг глазами, посмотрела на темную, клубящуюся воду бучила.
Все. Вот и все. «Губы как у утопленницы!» Надькины слова были словно удар острой, смертельной косы, которая прерывает человеческую жизнь.
«Губы как у утопленницы!»
Как можно… как можно было сказать такое?
И тут грянуло в небесах! Молния, чудилось, только выжидала какого-то определенного момента, когда напряжение между двумя девушками, остановившимися над рекой, достигнет наивысшей силы. Она пронзила небо и устремилась в этот сгусток ненависти, незримой человеческому глазу, но ощущаемой всей замершей в предчувствии грозы, затаившейся природой. Анфисе, краем глаза проследившей полет небесной стрелы, показалось, что еще миг – и они с Надюшкой обе будут испепелены. Она ждала этого мгновения почти с нетерпением, она сейчас рада была бы умереть – именно вместе с Надькой, потому что им двоим больше не было места на одном этом свете, – однако молния, словно исчерпав свою ярость, вдруг погасла.