Тетя Наташа всю жизнь твердо верила, что она страшная и толстая, что ей ничего из одежды не идет, что самое лучшее для нее — работа сварщицы в маске и брезенте, желательно в ночную смену. Баба Фрося добилась своего. Тетя Наташа действительно стала страшной, толстой, одинокой. Но тяжело с ней было общаться не поэтому. Тетя Наташа не видела никого и ничего, кроме собственной уродливой персоны. Это было удивительно, но себя она любила безумно, до беспамятства, как любят ребенка-инвалида.
Аня, еще будучи подростком, правильно поняла для себя эту печальную историю. Она не осуждала своих подружек, когда они болтали о тряпках, сериалах, выбирали бой-френдов из длинного списка американских киноактеров. Уже тогда она понимала, как важна для женщины глупость. Она даже сочинила собственную «Похвалу глупости», смысл которой заключался в том, что глупость помогает женщине выжить в этом непростом мире. Надо обязательно кривляться перед зеркалом, примерять на себя всевозможные тряпки, шептать и хихикать, смотреть телевизор и ахать при этом:
— Ой, Ричард Гир, лапочка! Как он мне нравится! Красавчик ты мой! Света, подари мне его фотку. Хочешь, на заколку поменяю?
Это также важно для будущей женщины, как погоня щенка за собственным хвостом, обрывание обоев, порча мебели и разгрызание тапочек. Из всего этого хаоса, бессмыслицы рождается настоящая женщина, как Афродита из пены. Такая женщина знает, чего хочет от жизни, но гораздо больше чувствует.
Когда девчонки выбирали свои идеалы из американских кинокрасавцев, Аня тоже называла в разговорах какое-то известное имя, но, оставаясь наедине с собой, на самом деле представляла его совсем не таким. Рыцарь скакал к ней издалека, доспехи его были в пыли, конь часто спотыкался. Этот человек много пожил, много повидал, но он не был непобедимым героем, самоуверенным и нахальным. Скорее наоборот, ему часто доставалось от людей и от жизни. Лица же его было ей не разглядеть, оно было закрыто стальным шлемом. Со временем эта детская романтическая картинка трансформировалась в идею: «Мой мужчина не должен быть похож на других».
Теперь рыцарь, наконец, доскакал до нее, слез с коня, преклонил колено и снял пыльный, помятый в боях шлем. У него были длинные волосы, бородка, маленькие глаза, спешившие все рассмотреть, запомнить, запечатлеть, но чаще смотревшие искоса, как в песне «про милую». Звали рыцаря Иероним Лонгин.
Иероним был не похож ни на знакомых ей мужчин, ни на киногероев. Он был… разный. Даже внешне он часто изменялся в зависимости от настроения, погоды, окружения, темы разговора, одежды, не своей, правда, а Аниной. В своей одежде он ровным счетом ничего не смыслил. Аня до сих пор не могла без смеха вспоминать его канареечное пальто, шарф цвета электрик и черную шляпу с широченными полями. В таком виде он когда-то попытался произвести на нее впечатление. Самое потешное, что он до сих пор уверен, что именно этому наряду обязан своим успехом. Хотя, может, он в чем-то и прав? Женщина — загадка не только для мужчин, но и для самой себя.
Лонгин умел быть галантным, внимательным, нежным, остроумным, обаятельным, а мог сделаться угрюмым, раздражительным, вспыльчивым, несносным. Аня понимала, что, общаясь с ней, идя по улице, сидя в ресторане, лежа в постели, Иероним продолжал работать. Он не мог быть художником только перед мольбертом. Он работал даже во сне, вздрагивая от кошмара или улыбаясь счастливому сновиденью. На холст выплескивалось уже пережитое, переработанное, ставшее плотью его и кровью.
Словом, она понимала и принимала его. Это был ее мужчина, разный, как сама жизнь.
Весной Иероним принес ей в общежитие завернутую в материю картину. Раскрывать ее не велел до его ухода. Сам же был рассеян и забавен. Все порывался что-то сказать, но тут же отмахивался от этих попыток, как от насекомых.
— Все здесь, — сказал он, уходя. — Все в этой картине. Постарайся ее понять, даже прочитать, как письмо.
Аня проводила его до вахтера, вернулась в комнату, стянула чехол и поставила картину на подушку. Сев по-турецки на кровать, она стала рассматривать странную композицию.
Поначалу она ничего не могла понять. Краски заходились, захлебывались, кисть художника едва намечала какое-то подобие образа и тут же забывала о нем, переносясь к другому сюжету. Но ведь никакого сюжета не было! То, что можно было принять за дорогу, срывалось огромной птицей и сворачивалось тут же в тугой узел. Неземные цветы падали вниз и разбивались на множество осколков. Но угадывались и какие-то только Иерониму и Ане знакомые черты: нос несчастной Акулины, тень здания Академии художеств, дверная ручка, номерок из гардероба…
Удивительно, но в этом нагромождении красок, обрывков сюжетов и образов, не до конца прописанных, будто смазанных быстротечностью жизни, Аня почувствовала ритм, пульс, даже его сердцебиение, будто ее голова сейчас лежала на его груди. И еще она чувствовала протянутую к ней знакомую руку с длинными пальцами, худой, жилистой кистью…
В дверь постучали. На пороге стоял Иероним. Дышал он тяжело, потому что бежал по лестнице. В глазах его был немой вопрос и еще детский страх перед неведомым.
— Ты посмотрела картину? — спросил он осипшим голосом. — Внимательно посмотрела? Ну что?
— Я согласна, — ответила Аня.
Он смотрел на нее восторженно и недоуменно. Вопрос не прозвучал, и ответ, который он так ждал, мог быть совсем не на него. Неужели она так его понимает? Тут ему действительно стало страшно. Что же это за женщина такая?
— Я правильно поняла твой вопрос, твою картину? — спросила девушка.
— Ты согласна стать моей женой? — переспросил он, сплоховав и разрушив этим маленькое чудо, сотворенное только что ими. Конечно. Она была согласна. Она же сразу ответила и все так прекрасно поняла. Только вот он дрогнул, переспросил, не поверил. А чудо они еще сотворят! Еще множество чудес! Ведь впереди такая большая, длинная жизнь…
Потом было знакомство с его отцом, свадьба, круиз на белом теплоходе, медовый месяц накануне медового Спаса, внезапная смерть Василия Ивановича и этот странный год, который закончился непонятными, необъяснимыми изменениями в характере и поведении любимого человека.
Его словно подменили! Это устойчивое словосочетание, избитое, заигранное, как пластинка, как хит на все времена, больше всего подходило к ее мужу. Он не так разговаривал, не так смотрел, не так трогал ее, как раньше. Он словно играл какую-то глупую роль и так заигрался, что забыл свое настоящее лицо.
Может, надо было подойти первой, поговорить, как в реалити-шоу? На экране вечно валяющиеся на койках молодые люди в таких случаях подползали друг к другу и начинали долго-долго нудить перед камерой:
— Давай поговорим.
— Не хочу я с тобой говорить.
— Давай поговорим о том, почему ты не хочешь со мной говорить.
— Потому что не хочу тебя видеть.
— Давай поговорим о том, что ты не хочешь меня видеть.
— Но я и слышать тебя не могу.
— Давай говорить об этом.
— Как же мы будем говорить, если я не хочу слушать?
— А ведь мы, любимый, уже говорим о том, что не хотим говорить…
На все это мог быть один простой ответ — Иероним разлюбил. Но Аня, хоть и была немного близорука и не носила очков или контактных линз, ловила порой на себе его взгляды, осторожные, исподтишка. Вот эти взгляды она узнавала, они были ей хорошо знакомы, но стоило ей, как неосторожному охотнику, повернуться, попытаться поймать их, перехватить, как они, вспорхнув, взмывали в небо.
К тому же Иероним, по мнению Ани, играл из рук вон плохо. Окружающие этого не замечали, но Аня видела все. Она сидела в самом первом ряду и, глядя на его любительское, дилетантское лицедейство на семейной сцене, могла в любой момент крикнуть: «Не верю!»
Но делать этого она не хотела. Иероним мог просто замкнуться, уйти, спрятаться, завернуться в свои худые плечи. Значит, надо было терпеть и ждать. Здесь таилась какая-то загадка, которую с наскока было не разрешить. Загадка ее мужа. Загадка Иеронима Лонгина.
Вы чтите не шутя отцову память
Иль, как со скорби писанный портрет,
Вы лик без жизни?
Крупный человек богатырского роста и широкой кости стареет иначе, чем обыкновенный. Старческие болезни достаются ему более тяжелые. Словно какой-то старшина недугов оделяет его согласно физическому весу и росту двойным пайком немощи. Его вес, который всю жизнь чувствовали окружающие, когда он неаккуратно проходил мимо или ехал рядом в переполненном общественном транспорте, теперь ощущает он сам. Дрожат глиняные ножки колосса, каждый шаг дается ему с трудом, он дышит громко и натужно.
Так и большие дома. Легкую щитовую хибарку можно подпереть балясиной, кое-где забить доской, в конце концов приподнять ее автомобильным домкратом и поставить на место. А огромный загородный дом стареет всей своей лишней площадью, всеми своими архитектурными излишествами. Дают о себе знать башенки, эркеры, мезонины, балконы, веранды. Современный строитель посмотрит на такого пациента и скажет, что ремонтировать тут нечего, легче сломать и заново построить. Вот и с людьми так же: легче убить иного человека и заново родить…