И вот уже рядом поблескивает вода канала, а справа — мост. Типично венецианская постройка — торжественный и невесомый, мост, если присмотреться, крепко упирался в болотистый грунт, на котором покоился фундамент города.
Пройдя через мост, он оказался на опустевшем теперь рынке, — месте ежедневного столпотворения, где приходилось протискиваться сквозь толкающуюся и пихающуюся толпу, сквозь табуны туристов, зажатые между зеленными рядами и ларьками с дрянными сувенирами, — но теперь он был тут один-одинешенек и преспокойно шагал вдоль рядов размашистым шагом. Впереди по самой середине улицы шествовала парочка влюбленных — прильнув друг к дружке, они не видели окружавшей их красоты, но, пожалуй, ощущали ее волшебное воздействие.
Возле часов он свернул налево, радуясь, что скоро будет дома. Пять минут — и он уже возле своего любимого магазина «Вьянкат» — цветочной лавки, чьи витрины ежедневно являли городу ослепительные взрывы красоты. Сейчас за их запотевшими стеклами гордо высились желтые бутоны роз, а позади таились облачка бледного жасмина. Он торопливо прошел мимо другой витрины, где теснились зловещие орхидеи — в них Брунетти всегда чудилось что-то людоедское.
Входя в палаццо, где жил, он внутренне собрался — вещь неизбежная, когда ты устал, а впереди еще девяносто четыре ступеньки до родного пятого этажа. Прежний владелец квартиры выстроил ее незаконно больше тридцати лет назад, — попросту пристроил еще один этаж к уже существующему зданию, не потрудившись получить никакого разрешения. Ситуация усугубилась, когда Брунетти купил эту квартиру десять лет назад — и с тех самых пор жил в постоянном страхе перед предстоящей процедурой легализации очевидного. Он трепетал, воображая себе этот подвиг, не снившийся и Гераклу: раздобыть документ, подтверждающий существование данного жилья и его право в нем жить. Сам факт наличия стен, равно как его личного существования в указанных стенах, вряд ли может считаться серьезным основанием для выдачи документа. А взятка — нет, такая взятка его по миру пустит.
Он открыл дверь, радуясь теплу и запаху своего жилья: тут пахло лавандой, мастикой, тянуло чем-то вкусным из глубины коридора, где помещалась кухня. Эта смесь ароматов необъяснимо символизировала для него нормальную человеческую жизнь посреди ежедневного безумия, которое являла собой его работа.
— Это ты, Гвидо? — окликнула Паола из гостиной. Интересно, подумал он, кто же еще, по ее мнению, это может быть — в два часа ночи?
— Ага, — откликнулся он, сбрасывая туфли и стаскивая пальто, только теперь вполне ощущая, до какой степени вымотался.
— Чаю хочешь? — Она вышла в переднюю и легонько чмокнула его в щеку.
Он кивнул, не пытаясь скрыть от нее усталость, поплелся за ней на кухню и плюхнулся на стул, пока она наливала в чайник воду и ставила его на огонь. Потом достала мешочек с какими-то сушеными травками из шкафчика над его головой и, развязав, понюхала и спросила:
— С вербеной?
— Пойдет, — согласился он, слишком утомленный, чтобы выбирать.
Она всыпала горсть сухих листьев в чайничек из терракоты, еще бабушкин, потом подошла к мужу и встала сзади. Поцеловала в затылок, туда, где волосы уже начали редеть.
— Ну, что теперь?
— «Ла Фениче». Кто-то отравил дирижера.
— Веллауэра?!
— Угу.
Она положила обе руки ему на плечи, слегка надавив, — как он понял, чтобы подбодрить. Слова ни к чему — ведь оба не сомневались, что пресса поднимет шумиху вокруг этой смерти и станет истерически требовать немедленно найти виновного. Ни ему, ни Паоле не составило бы труда самим написать передовицы, которые появятся завтра утром и наверняка пишутся уже сейчас.
Из чайника вырвалась струйка пара, и Паола пошла залить кипяток в щербатую бабушкину реликвию. На Брунетти всегда находило благодушие от одного только физического присутствия жены, его грела и утешала эта непринужденная деловитость ее движений. Как у многих венецианок, у Паолы была белая кожа и рыжеватые волосы — того золотого оттенка, который нередко можно видеть на портретах семнадцатого века. В стандартные каноны красоты ее внешность никак не укладывалась — нос длинноват, а подбородок чересчур решительный. Ему очень нравилось и то, и другое.
— Есть соображения? — спросила она, ставя на стол чайник и две большие чашки. Потом села напротив, налила ароматного чаю, снова встала, направилась к шкафчику и притащила огромную банку меда.
— Пока рано, — ответил он, зачерпнул ложку меда, положил в чай и стал размешивать, позвякивая ложечкой о стенку чашки; и продолжил, в ритме этого позвякивания: — Имеется молодая жена, плюс сопрано, которая врет, будто не виделась с маэстро перед смертью, плюс гей-режиссер, который с ним перед самой этой смертью поругался.
— Можно продать сценарий. По-моему, в каком-то сериале уже было то же самое.
— Плюс погибший гений, — добавил он.
— Тоже неплохо. — Паола, отпив глоточек, принялась дуть на свой чай, — Жена намного моложе его?
— В дочери годится. Думаю, ей лет тридцать.
— О'кэй. — Паола питала слабость к американизмам. — Уверена — это жена.
Сколько он ни умолял ее не делать этого, она всякий раз, едва он приступал к расследованию, выбирала главного подозреваемого, при том что обычно ошибалась, поскольку хваталась за самую очевидную версию. Однажды он вышел из себя и спросил напрямик, зачем она делает это, да еще с таким упорством, и получил ответ, что коль скоро она уже написала диссертацию по Генри Джеймсу, то теперь считает, что заслужила право искать в жизни очевидное — поскольку в романах оного классика этого как раз не сыскать. И Брунетти, как ни бился, не смог ни отговорить ее от этой игры, ни хотя бы склонить к чуть большей глубине анализа при выборе главного подозреваемого.
— Это значит, — ответил он, продолжая помешивать чай, — что убийца — кто-нибудь из хора.
— Или дворецкий.
— Хмм, — согласился он, отпив наконец чаю. Так они сидели в дружеском молчании, пока чай не кончился. Он взял обе чашки и отнес в раковину, а бабушкин чайник — на разделочный столик, от греха подальше.
Наутро после того, как обнаружили тело маэстро, Брунетти, явившись на службу чуть раньше девяти, узнал о событии почти таком же невероятном, как вчерашнее: его непосредственный начальник, вице-квесторе Джузеппе Патта, уже сидит в своем кабинете и уже полчаса как затребовал его, Брунетти, к себе. Этот факт до его сведения довел вначале дежурный, стоявший изнутри в дверях, потом — полицейский, встреченный на лестнице, затем — его собственный секретарь и еще двое коллег — комиссаров городской полиции. Не торопясь, Брунетти просмотрел почту, справился на коммутаторе, не было ли ему звонков, после чего все-таки спустился по лестнице в кабинет начальства.
Кавальере Джузеппе Патту командировали в Венецию три года назад— чтобы влить свежую кровь в систему уголовной полиции. В его случае кровь была сицилийская и с венецианской, как выяснилось, несовместимая. Патта имел ониксовый мундштук и, поговаривали, при случае щеголял тростью с серебряным набалдашником. И хотя первый вызвал у Брунетти недоумение, а вторая и вовсе смех, он не торопился с выводами, считая, что, только поработав с человеком какое-то время, можно понять, что на самом деле означают эти кокетливые причиндалы. В ежедневный распорядок работы вице-квесторе входило продолжительное утреннее сидение за чашкой кофе — летом на террасе в «Гритти», а зимой — в кафе Флориана. Обедал он у Чиприани или в «Баре Гарри», а часам к четырем обычно подводил итог дневным трудам, полагая, что поработал на славу, — мнение, разделяемое, правда, лишь немногими сослуживцами. А еще Брунетти быстро усвоил, что обращаться к Патте полагалось, причем всегда и независимо от повода, «вице-квесторе», а то и «кавальере», причем происхождение данного благородного титула представлялось в высшей степени сомнительным. Мало того, применительно к себе он неизменно требовал местоимения «вы», предоставляя черни обращаться друг к дружке без чинов и на «ты».
Патта предпочитал не вдаваться в разные неприятные подробности преступлений и прочую чепуху. Одним из немногих зол, способных заставить его запустить персты в свои роскошные кудри, была пресса, время от времени бросавшая полиции упреки в том, что она-де недостаточно хорошо справляется со своими обязанностями. Причем обстоятельства, из которых делался подобный вывод, особой роли не играли: это мог быть ребенок, просочившийся сквозь полицейский кордон, чтобы сунуть цветок заезжей знаменитости, но с тем же успехом на данное умозаключение журналиста могли навести африканцы, в открытую торгующие наркотиками прямо на улице. Достаточно было предположения, даже малейшего намека на то, что полиция не держит граждан за глотку железной рукой, чтобы вызвать у Патты приступ обвинений и попреков, — большая их часть изливалась на головы трех подчиненных ему комиссаров. Свой гнев он обычно облекал в форму предлинных меморандумов, в коих упущения полицейских выставлялись преступлениями куда более гнусными, чем те, что непосредственно совершались преступным элементом.