Я смотрел на закат и все не мог понять, почему мне пришло: «умиротворенный». Только ли потому, что за закатом ночь, темнота, а значит, в каком-то смысле, и смерть? То есть хотя закат и повторится в следующий вечер, но это будет уже другой закат, а этого — его не будет. Никогда. Поэтому ли только пришло мне: «умиротворенный»? Но он был так наполнен изнутри жизнью целого дня, что невозможно было поверить, что через несколько минут, пусть через час, все поглотит темнота так, словно ничего и не было совсем. Никогда? Уйдет? Да, уйдет. Поглотит темнота? Да, поглотит. Но не может же так быть, чтобы этот наполненный смыслом целого дня закат остался жить в одной лишь памяти — моей, другого, других. Но что это за жизнь для него — огромного, сурового, умиротворенного?! — так, отпечаток. Но, может быть, темнота и не поглотит, а она только завеса? «Да, да, — подумал я, — может быть, она только завеса, а за ней…»
Но я не успел додумать, потому что голос Коробкина произнес совсем рядом: «Прогуливаемся?»
В пространстве пляжа сгустились уже сумерки, и только море переливалось пламенно-багровыми блестками. Я шел, разувшись и держа туфли в руках, у самой кромки воды и глядел то на горизонт, то себе под ноги. Коробкин сидел метрах в двух от воды, скрестив по-восточному ноги, и если бы он не окликнул меня, я прошел бы мимо.
Я остановился, а он повторил вопрос:
— Прогуливаемся?
— Закат красивый, — сказал я.
— Закат очень красивый, — ответил он.
Тут только я заметил, что перед Коробкиным, у самых ног, лежит шляпа.
— Ты чего? — спросил я, хотя Коробкин сидел неподвижно; и мало того, что неподвижно, он еще сидел и в позе: руки на коленях, спина прямая; поза и впрямь была восточно-молитвенно-созерцательной, не хватало какой-нибудь чалмы для полноты картины; впрочем, и без чалмы нужное угадывалось.
— Репетирую, — проговорил он, медленно повернув ко мне лицо.
— Что репетируешь?
— Номер. Видишь ли, скоро того, обратно, а со старым, так сказать, багажом не очень. Сам понимаешь. Дирекция новое требует, оно ведь и в нашем деле конкуренция, знаешь. Вот здесь все думал, думал, а потом… натолкнулся.
— На что?
— На мысль, конечно. Хотя понятно, что нуждается в разработке. Но это уж дело такое — сумма приемов. Лишь бы мысль была.
— А поза?
— Да что поза — так, антураж. Если бы все в позе.
— А это, — я указал на шляпу, — тоже к номеру?
— Вот, думаю, — сказал он и вдруг удивленно поднял голову, хлопнул руками по коленям и быстро встал. — Совсем забыл сказать: шляпа.
— Кто шляпа?
— Да вот, шляпа, — он ткнул перед собой пальцем. — Понимаешь, она, та самая, «дядина», ну, лысого…
— Думчева? — подсказал я.
— Ну да, его.
— И что?
— А то, что я видел его, то есть разговаривал. Он, это, шутник. Хотя — кто его знает… Я, как сюда шел, его встретил. Вон там, — он махнул рукой в сторону набережной, — у лестницы. Я, понятно, хотел мимо пройти, а он ко мне и вежливо так спрашивает: «Как ваши дела?» Я ему тоже вежливо — сам понимаешь — говорю: «Нормально. А ваши?» А он: «У меня, — говорит, — дел нет, у меня всегда одно дело». И упирает на «одно». Тогда я ему еще вежливее (знаешь, я умею): «И как же это ваше дело?» А он: «В шляпе», — отвечает. Сам понимаешь, я к грубостям… Ну, и говорю ему так отчетливо: «Что?» — говорю. А он мне: «Сами изволите увидеть». И убежал.
— Как убежал?
— Ну как — просто. Пошел быстро — и все. Не догонять же его было. Да и потом — откуда же я знал?..
— Что «знал»?
— Ну как что? — вот это, — Коробкин нагнулся, поднял шляпу и, держа ее перед собой, встряхнул, — камушки.
Я протянул руку и достал из шляпы горсть камней — мелкой морской гальки. Я стоял спиной к воде, и отсвет заходящего солнца словно окрасил камушки багровым; впрочем, как и мою ладонь.
— Ну вот, видишь ли, — продолжал Коробкин живо, — прихожу сюда, на свое место, а она здесь лежит, и эти… в ней. Подожди, завтра с дядей разберемся. Шутник, видишь ли.
— Не надо разбираться, — проговорил я, пересыпая камешки с ладони в шляпу, которую Коробкин, равномерно встряхивая, все держал перед собой.
— Это почему же?
— Да просто, не надо — и все тут; без всякого смысла.
— Без всякого смысла, — повторил он за мной.
— Без всякого, — в свою очередь повторил я, улыбнувшись и подмигнув ему, и бросил камешки в шляпу — один за одним.
Коробкин смотрел за их падением, не отрывая взгляда.
— Слушай, — сказал он, подняв глаза. — Хочешь, покажу.
— Что?
— Номер. Ну, не номер, а так… Часть, допустим. Ну, хочешь?
Я пожал плечами, сам не поняв даже и примерного смысла собственного движения. Кажется, и Коробкин не понял, но раздумывать и уточнять не стал, а вытянув из кармана носовой платок, расстелил его перед собой, присев на корточки. Потом осторожно пересыпал камешки из шляпы на платок, аккуратно подровняв сложившуюся горку, встал, сделал несколько шагов к морю и поставил шляпу почти у самой кромки берега; вернувшись к платку, сел перед ним, спиной к воде, в прежней своей восточно-созерцательной позе.
Посидев так с полминуты перед платком в полной неподвижности, он вдруг неожиданно ловко взял камень из горки и бросил его за спину, взял второй, третий… Камешки, описывая высокую дугу, летели через равные промежутки и падали в нескольких всего сантиметрах от шляпы; может быть, только один или два попали внутрь. Но не это привлекло меня: напрягая зрение, я смотрел в то место, куда падал очередной камешек, и хотя находился близко, не больше чем в трех шагах, не мог найти его глазами уже в самый, кажется, миг удара его об землю. Такие разные на ладони, они сливались в единую гальку берега, лишь только соприкасались со своими природными собратьями.