– Но он очень рисковал, – заметил Тэррент. – Что, если бы кто-нибудь знал Уолтерса в лицо?
– Я же говорил, этот человек, можно сказать, почти безумец, – согласно кивнул отец Браун, – но, думаю, вы согласитесь, что риск был оправдан, ведь ему все же удалось скрыться.
– Я соглашусь, что ему чертовски повезло, – сердито пробурчал Тэррент. – А кто он вообще такой? Вам это известно?
– Вы правы, ему очень повезло, – ответил отец Браун, – и не только в этом. Но об этом мы никогда не узнаем. – Какое-то время он, нахмурившись, смотрел на стол, а потом продолжил: – Этот человек годами вился вокруг профессора и угрожал ему, но сумел сохранить тайну своей личности до сих пор. Однако, если несчастный профессор поправится, а я думаю, с ним все будет хорошо, можно не сомневаться, что мы еще узнаем что-нибудь о нем.
– А что, по-вашему, сделает профессор, когда придет в себя? – спросила леди Диана.
– Я думаю, – вставил Тэррент, – он первым делом пустит полицейских ищеек по следу этого дьявола. Я бы и сам с удовольствием взялся за это дело.
– А мне кажется, – отец Браун неожиданно, словно сбросив с себя бремя задумчивости, улыбнулся, – я знаю, что он должен будет сделать первым делом.
– И что же это? – с очаровательным нетерпеливым любопытством спросила леди Диана.
– Он должен будет попросить у всех вас прощения, – ответил отец Браун.
Однако не об этом говорил отец Браун с профессором Смайллом, сиживая у кровати медленно идущего на поправку именитого археолога. Впрочем, и разговаривал-то большей частью не он. Хоть разговор, как возбуждающее лекарство, был прописан ему в малых дозах, он почти весь его запас тратил на своего клерикального друга. У отца Брауна был особый талант своим молчанием вызывать у собеседников желание говорить, и Смайлл рассказывал ему о многих странных вещах, даже о таких, о которых не каждый решился бы откровенничать: например, о самых тяжелых этапах выздоровления или о тех полных страшных видений снах, которые часто сопровождают расстройство сознания.
Выздоровление после сильного удара по голове часто проходит медленно и неровно, а когда это такая интересная голова, как голова профессора Смайлла, даже те искривления и отклонения, которые происходят внутри нее, зачастую бывают необычны и весьма любопытны. Его сны больше походили на смелые крупные геометрические формы, чем на картины, как в том интересном, но застывшем древнем искусстве, которое он изучал. Они были полны странных святых с квадратными и треугольными нимбами; золотых вытянутых корон и лучезарного сияния вокруг темных плоских лиц; орлов, летящих с востока, и высоких шлемов на головах бородатых мужчин с длинными и собранными по-женски волосами. Но только, как он признался священнику, другая, намного более простая и незамысловатая форма постоянно всплывала в его воображаемой памяти. Снова и снова эти византийские образы блекли, как золото, на котором они были начертаны, и в конце концов не оставалось ничего, кроме темной голой каменной стены, на которой сиял контур в виде рыбы, точно нарисованный пальцем, смазанным рыбьим фосфором. И то был знак, на который однажды пал его взгляд в тот самый миг, когда из-за угла темного подземного коридора до него впервые донесся голос его врага.
– Мне кажется, – сказал профессор, – что я наконец увидел смысл в том изображении и в голосе, которого раньше не понимал. Почему я должен беспокоиться из-за того, что один безумец из миллиона здравомыслящих людей, объединенных в противопоставленное ему общество, похваляется тем, что преследует меня или даже замышляет убить меня? Человек, нарисовавший в темных катакомбах тайный символ Христа, тоже был преследуем, только совсем не так, как я. Он был одиноким безумцем, все здравомыслящее общество того времени сплотилось для того, чтобы не спасти, а уничтожить его. Я, бывало, беспокоился, впадал в отчаяние, все силился понять, кто же был моим гонителем: Тэррент, Леонард Смит, кто из этих людей? А что, если это были все они вместе? Все, кто плыл на судне, все, кто ехал на поезде, все, кто жил в деревне? Что, если, как мне казалось, все они были убийцами? Мне казалось, я имел право подозревать, потому что я брел в темноте по подземным катакомбам и за мной крался человек, желавший мне погибели. А что бы случилось, если бы погубитель поднялся на поверхность и завладел всей землей, стал бы командовать всеми армиями и получил власть над народами? Что, если бы он мог заделать все дыры в земле, или выкурить меня на поверхность, или убить меня, как только я высунул бы нос на поверхность? Каково было бы иметь дело с убийцей такого масштаба? Мир забыл такие вещи, так же как до недавнего времени не вспоминал и о войне.
– Да, – сказал отец Браун. – Но война пришла. Рыбу можно опять загнать под землю, но рано или поздно она снова увидит дневной свет. Как в шутку заметил святой Антоний Падуанский: «Лишь рыбы спасутся во время потопа».
В жизни отца Брауна однажды выдался краткий период, когда его настигла слава, хотя надо сказать, что самому священнику это не принесло никакого удовольствия, скорее даже наоборот. Имя его прогремело в газетах, о нем развернулась дискуссия на страницах еженедельных обозрений, и деяния его горячо обсуждались в клубах и светских салонах, особенно в Америке. Удивительно (а тем, кто был с ним знаком близко, это показалось и вовсе невероятным), но в журналах даже стали появляться короткие рассказы, повествующие о его приключениях в ипостаси сыщика.
Как ни странно, слава настигла его, когда он находился в самом глухом или по крайней мере в самом отдаленном от его обычных мест пребывания уголке. Его отправили в качестве чего-то среднего между миссионером и приходским священником в одну из тех стран Южной Америки, которые, поделив ее северное побережье на полосы, все еще тянутся к Европе или грозят превратиться в независимые государства под гигантской тенью президента Монро. Население там было краснокожим и темнокожим с розовыми вкраплениями. То есть жили там люди, в жилах которых текла испанская и индейская кровь, но среди них встречались и американцы северного образца – выходцы из Англии, Германии и других подобных стран. Неприятности начались, когда один из таких приезжих, едва успевший ступить на берег и сильно раздосадованный из-за пропажи одного своего чемодана, подошел к первому же зданию, которое увидел перед собой, оказавшемуся миссионерским домом с пристроенной молельней. Всю переднюю стену дома занимала открытая терраса с длинным рядом столбов, оплетенных спутанными черными виноградными лозами, квадратные листья которых осень уже успела выкрасить в красный цвет. За ними, тоже ровным рядом, сидели люди, почти такие же неподвижные, как столбы, и цветом чем-то сходные с виноградом, ибо широкополые шляпы их были черны так же, как их немигающие глаза, а лица многих из них, казалось, были вырезаны из темно-красной древесины, добываемой в здешних лесах. Почти все они курили очень длинные тонкие черные сигары, и дым их был едва ли не единственным, что двигалось в этом месте. Гость, возможно, посчитал этих людей туземцами, но среди них были и такие, кто очень гордился своей испанской кровью. Впрочем, он большой разницы между испанцами и индейцами не видел и, однажды посчитав их всех коренными обитателями, перестал обращать на них внимание.
Это был репортер из Канзас-Сити, худой светловолосый мужчина, как сказал бы Мередит, с деятельным носом, который производил такое впечатление, будто жил своей жизнью, мог шевелиться из стороны в сторону и даже был способен ощупывать предметы, как хобот какого-нибудь муравьеда. Фамилия этого человека была Снайт. Его родители, руководствуясь какими-то не совсем понятными соображениями, нарекли своего сына именем Савл, но сам он имени своего стеснялся и в конце концов подобрал себе другое имя – Пол, правда, исходя при этом из совсем иных соображений, нежели апостол язычников[25]. Хотя ему-то как раз больше подходило имя гонителя христиан, чем защитника, поскольку он относился к официальной религии со сдержанным презрением, которое больше соответствует духу Ингерсолла[26], чем Вольтера. Но это было далеко не самой важной частью характера человека, который подошел к миссионерскому дому и сидящим на террасе людям. Что-то в их нарочитой бездеятельности и безразличии разбудило в нем бурю негодования, и, не получив ответов на свои первые вопросы, он принялся говорить сам.
Стоя под палящим солнцем, в безукоризненно чистом костюме с иголочки и большой панаме, сжимая стальной хваткой ручку саквояжа, он раскричался на людей в тени. Очень громко он стал объяснять им, почему они такие ленивые, грязные, невежественные и вообще хуже животных, если сами они этого не понимают. По его мнению, это все вредоносное поповское влияние довело их до такого состояния и превратило в жалких забитых бедняков, которым только то и остается, что торчать здесь без дела и курить сигары.