– Здрас-с-сьте, – припал в реверансе на одну ногу папаня. – Хорошая погодка, не правда ли?
– Драма Пицундавна, – вдруг сильно заволновавшись, представилась мисс Пицунда и протянула Генриху веер с прилипшими к нему мёртвыми комарами.
Папаня слегка пожал веер и поцеловал Драме Ивановне запястье, обронив изо рта жвачку прямо на белые кружева.
– Извините… Песок сыпется, – пробормотал Генрих, пытаясь зубами вернуть потерю в рот.
Драма Ивановна взвизгнула, но руку не отдёрнула. Другой рукой она достала из сумки мятную конфету и сунула её папане в страждущий рот.
– Благодарствую, – кивнул Генрих, оставляя в покое кружева. – Скажите, вашего папу звали Пицдун? Очень харизматичное имя! – Он подхватил мисс Пицунду под руку и поволок в ДУ. – Хотите выпить за папу?
– Нет! – пискнула Драма Ивановна.
– Как?! Вы не хотите выпить за Пицдуна?! Это кощунственно. А с виду такая приличная женщина! Ну ничего, я вас сейчас научу уважать родителей…
– По-моему, Драме капец, – хмыкнула Шурка, глядя вслед удаляющейся парочке.
– Драме только начало, – усмехнулся Фокин. – Ничего, пусть прочувствует, чей я сын. Может, передумает у меня работать.
Он огляделся, но Лаврухина нигде не увидел.
– Ты действительно считаешь, что хоронишь свою любовь? – заглянула ему в глаза Шуба.
– Пойдём! – Севка потянул её за руку к двери. – Я считаю, что ни одна звезда не сходит со своей орбиты.
В фойе Мила Милавина давала интервью журналистам. Камеры жадно кружили вокруг неё, а многочисленные микрофоны настырно лезли в лицо. Милавина сменила наконец траур на сиреневое платье с открытой спиной, а макияж сделала более агрессивный, отчего показалась Севке чужой и ещё более недоступной.
– Я люблю свой город, – с улыбкой говорила в микрофоны Мила, – и поэтому хочу, чтобы моя первая персональная фотовыставка в Лондоне была посвящена моей родине и людям, которые здесь живут.
Севка встал напротив неё, чувствуя тоску на сердце и отчаянную неловкость оттого, что оказался никем и ничем в глазах Милы Милавиной.
Он не справился с её делом. Он ни с чем не справился, и от любви к ней остались только мозоли, натёртые красными мокасинами.
Нужно было успеть насмотреться на неё, запомнить её голос, движения, гордый поворот головы, капризный изгиб губ, маленькие розовые ушки, отсвечивающие бриллиантами и ложбинку на груди, которая ведёт туда, куда ему никогда уже не будет дороги, потому что он бездарь и простой смертный.
– Тебе не кажется, что у неё один глаз больше другого? – тихо спросила Шуба.
– Мне кажется, что у неё самые прекрасные глаза в мире, – не отрывая взгляд от Милавиной, ответил Севка.
– Могу тебя расстроить, у неё на лбу ботокс, в щеках ботокс, и в губах тоже ботокс! – не унималась Шуба.
– Сама ты ботокс.
– А в тазу – титановый протез.
– В каком тазу?
– Тазобедренном! Только не говори, что я сама протез. – Шуба потянула его в зал, где на стенах, при специальном освещении галогеновых ламп, висели фотографии в стильных зеркальных рамах.
Мила наконец заметила Фокина. Она криво улыбнулась ему, кивнула и… отвернулась, не прекращая давать интервью частоколу микрофонов.
А чего он хотел?
Вознаграждения за свою бездарность? Гонорар за провал?
Фотографии действительно оказались талантливыми. Всё в них было – композиция, свет, тень и то неуловимое, что называется настроением. В основном это были городские пейзажи – стильные, чёрно-белые, не помпезные и срежиссированные, а подсмотренные со случайного ракурса, который придавал знакомым местам свежий и неожиданный колорит. Портреты тоже поражали нестандартным видением художника. Люди на них казались застигнутыми врасплох, на их лицах отражалась гамма неподдельных эмоций – от удивления, радости и восторга, до злости и неприятия. Тут были дети, старики, продавцы на рынках, гастарбайтеры, нищие… Милу Милавину интересовала жизнь во всех её проявлениях, ракурсах и оттенках. Севка не знал какой уж там Мила была моделью, но фотографом она оказалась, безусловно, талантливым.
С видом ценителя от стены на шаг назад отошёл какой-то парень в вязаном джемпере.
– Вот тут перспективка подкачала, – обратившись к Севке, кивнул он на фотографию с изображением мостика через речку.
– Лавруха?! Ты? – поразился Фокин, признав в парне в штатском Васю.
– Тсс! – прижал палец к губам Лаврухин. – Я тут инкогнито.
– С чего ради? И как ты сюда попал, пригласительные же у нас!
Лаврухин поморщился и опять кивнул на фото:
– Перспективка, я говорю, подкачала.
– Хреновая перспективка, – кивнула Шуба. – И что-то не помню я, чтобы у нашего мостика через речку были такие резные перила.
– А и правда! – Вася вдруг извлёк из кармана лупу и, вплотную приблизившись к фотографии, начал рассматривать её через многократное увеличение. – Ретушь? – пробормотал он. – А где правда жизни? Где правда жизни, я спрашиваю?!
В зал вошла Мила Милавина. Её встретили бурными аплодисментами и вспышками фотокамер. Севка тоже похлопал – совсем чуть-чуть, а отчего было не похлопать на похоронах своей любви?
– А вот мы сейчас у автора спросим, где правда жизни! – обрадовался Лаврухин и вдруг подскочил к Милавиной с волновавшим его вопросом:
– Скажите, Мила, вы используете ретушь в своих работах?
– Нет, – сдержанно улыбнулась Милавина. – Я использую только игру света и тени.
– Но… – Вася замер с открытым ртом, не успев сформулировать свои возражения, потому что в зал ввалились Генрих Генрихович и Драма Ивановна.
Они не вошли, а именно ввалились, так как в их шаткой походке и шальных лицах не было ни капли уважения к происходящему.
– Чёрт, как бы чего не вышло, – пробормотал Севка.
– Уже вышло, – шепнула Шуба.
У мисс Пицунды очки сползли практически на подбородок, а нос стал такого же сложного цвета как у папани. Белые кружева на её блузке слегка пообвисли, а веер почему-то торчал из заднего кармана юбки, напоминая куцый хвост.
– Ух ты, ёклмэнища! – воскликнул папаня, держа Драму Ивановну правой рукой за талию. – Вот это фотоальбом! Как у нас на кладбище! – Распихивая народ и волоча за собой Драму, папаня побежал вдоль стены, бегло осматривая экспонаты. – Тебе это нравится, Пицдунище?
– Мой папа, Пицдун, тоже любил фотографировать всё подряд, – всхлипнула мисс Пицунда, и крупные слёзы потекли по её лицу, собираясь в очках. – Он фотографировал, фотографировал и дофотографировался до того, что у мамы родилась некрасивая дочка… – Драма Ивановна сильно накренилась влево, но Генрих не дал ей упасть, сграбастав в охапку.
– Кто некрасивая дочка?! Ты?! – загоготал он. – Да ты красавица! Фотошопмодель, блин! Сейчас я тебе покажу некрасивую дочку! Севун!!! – трубно позвал он. – Севу-у-у-у-ун! – И вдруг спел, похлопывая себя по ляжкам: – Мой папаня пил как бочка, и погиб он от вина, я одна осталась дочка и зовут меня Нана!
У Милавиной глаза стали как блюдца. В них отчётливо плескался ужас, смешанный с брезгливостью. В довершение всего Лаврухин вдруг громко заржал. Защёлкали фотокамеры, замелькали яркие вспышки.
Подхватив Шубу под руку, Севка подошёл к Миле.
– Это мой отец, – кивнул он на Генриха. – Прости, если что не так…
– Ты… ты… ты… – задохнулась от гнева Милавина. – Ты бездарный самозванец и выскочка!
– Согласен, – кивнул Фокин. – Абсолютно бездарный и абсолютная выскочка!
– Ты… – Мила не успела договорить, потому что Генрих схватил её за руку и развернул к себе.
– Мадам, я где-то вас видел, – сказал папаня и вдруг треснул себя ладонью по лбу: – Вспомнил! Вчера у нас хоронили такую же фелуфень. Неужели это были не вы?!
Милавина в ужасе отпрыгнула от него, сбив журналиста с камерой, но Генрих, волоча за собой Драму Ивановну, подбежал к ней.
– А хотите, забронирую вам блатное местечко на кладбище?! Дайте двести рублей, и будете покоиться не в низине, а на возвышенности!
– Дайте… – эхом откликнулась мисс Пицунда. – В низине западло лежать, во время дождей заливает. Мой папа, Пицдун, лежит в низине, так его регулярно приходится перезахоранивать. Как дождик пройдёт, так все кости наружу…
– Дайте, – поддержал Севка папаню.
– Дайте двести рублей, – подключилась Шуба. – Деньги небольшие, а посмертный комфорт обеспечен.
Это было жестоко. Милавина побледнела и, схватившись прекрасными пальцами за пылающие щёки, выбежала из зала, оставив после себя призрачный аромат лёгких духов.
Севке стало горько и немного стыдно.
– Не дала… – вздохнула Драма Ивановна. – Курица декоративная. Кудахчет, а яиц не несёт!
– Ну и хрен с ней, – махнул папаня рукой. – Что я, не найду кого на возвышенности захоронить? А пойдём, Пицдунище, за независимость басков[6] выпьем!
– Господи, а они что, до сих пор зависимые? – ужаснулась Драма Ивановна.
– Испанцы, гады, свободы им не дают, – покачнулся папаня. – Не дают, суки, свободы маленьким гордым баскам!