Фредерик Даглан, поприветствовав Анкизе, уселся за столик, откинув скатерть со своего края. Хозяин заведения выложил перед ним стопку прямоугольных карточек и обеденное меню. Фредерик открыл ящик для письменных принадлежностей, расставил на столе бутылочки с чернилами, перья, подставки и взялся за работу. Карточки одна за другой заполнялись ровным почерком, пустое место между названиями блюд занимали виньетки. Десерты он вписывал легким курсивом, а какую-нибудь «говядину с капустой» выводил солидными жирными буквами. Анкизе принес ему запотевшую кружку пива и вернулся за стойку протирать бокалы.
Фредерик выпил пиво залпом.
— Анкизе, у тебя есть на примете надежная малина?
— Si. Иди к мамаше Мокрице, она обретается у Немецких ворот.[15] Скажешь, что от меня.
Среда 21 июня, 6 часов утра
Леопольд Гранжан с женой и двумя сыновьями занимал три комнаты в пятом этаже дома на улице Буле неподалеку от площади Насьон. Он платил триста десять франков годовой аренды, что включало налог на двери и окна, а также траты на прочистку дымоходов. Дороговато, зато жилище было оснащено газовым освещением и водопроводом. Главным утешением Леопольду Гранжану служили книги. История, география, естественные науки, беллетристика — его увлекало всё. Жан-Жака Руссо он мог цитировать наизусть целыми страницами. Две фразы из «Общественного договора» произвели на него в свое время особое впечатление:
«Человек рождается свободным, но повсюду мы видим людей в оковах»;
«Плоды принадлежат всем, земля — никому».
По воскресеньям Леопольд Гранжан с семьей отправлялся на прогулку к линии укреплений. Шагал и думал о переустройстве мира. Жизнь его была светла.
Скромное предприятие Леопольда — эмальерная мастерская — давало неплохой доход. Богатеем его, конечно, никто бы не назвал — порой бывало трудно сводить концы с концами, однако Леопольд любил свое дело, и в мастерской царил вольный богемный дух. Сам он когда-то учился на гравера, занимался росписью по фарфору, перенял повадки людей искусства и плевал на мнение соседей-обывателей. Его мануфактура находилась в конце проезда Гонне, за которым начиналась мозаика пустырей, где сопливые оборванцы вечно играли в могикан. Здание примостилось в тени огромной липы, чья крона летом служила прибежищем десяткам птиц. Это был старый каретный сарай с застекленной крышей; внутреннее помещение делилось на две половины: собственно мастерскую и торговый зал, где на полках был выставлен самый ходовой товар современного эмального промысла: бонбоньерки, пудреницы, бокалы, броши, набалдашники для тростей и рукоятки зонтов.
С наступлением весны Леопольд находил особое удовольствие в том, чтобы приступать к работе пораньше, с рассветом, пока в мастерской никого нет, — он нередко сам брался за важные заказы, требующие определенного изящества в исполнении. На сей раз ему предстояло воплотить в эмали композицию с иконописным мотивом. Задачу он перед собой поставил сложную, однако в успехе не сомневался.
Уверенной рукой мастер сделал набросок. «Отлично, — кивнул сам себе, — теперь займемся проработкой деталей», — и направился к станку, на котором была закреплена медная пластина, уже покрытая первым, бесцветным слоем эмали. Он перенес пластину на низкий столик, загроможденный емкостями с эмалевыми красками, кистями на подпорках, шпателями, стопками золотой и серебряной фольги. Леопольд ценил такие моменты творческой свободы, выдававшиеся между серийным производством и подведением баланса; это был его тайный сад, куда чужакам доступ заказан. В свои тридцать девять лет эмальер сохранил осанку молодого здорового парня. Приземистый и широкоплечий, он производил впечатление человека волевого, уверенного в себе и редко терял душевное равновесие.
В этот ранний час ничто не нарушало безмятежную тишину мастерской, даже чириканье воробьев долетало с улицы едва различимо. Леопольд Гранжан расставил краски в нужном порядке и принялся наносить пастозную массу на самые светлые участки композиции. Эта подготовительная работа не требовала сосредоточенности, и он позволил себе предаться мечтам.
Если дела и дальше будут идти в гору, надо непременно купить надел земли в Монтрёе и посадить там персиковые деревья — со временем они станут приносить отменную выгоду. Сыновья тогда возглавят эмальерную мануфактуру — всё лучше, чем трудиться на заводе, — да и супруга наконец-то сможет удовлетворить свою страсть к огородничеству…
Повозка молочника прогрохотала по спящей улице, где-то во дворе заскрежетали мусорные баки, хлопнули деревянные ставни — и словно эти звуки разбудили город, отовсюду понесся привычный утренний шум. Леопольд отложил кисточку. Еще полчаса — и мастерскую заполнят ремесленники, а пока в самый раз хватит времени на чашечку кофе. Насвистывая, он накинул пиджак, надел старую помятую шляпу, сунул в зубы сигарету и вышел из мастерской.
Кафе «У Кики» расположилось на пересечении улиц Шеврель и Фобур-Сент-Антуан в окружении бакалейных, колбасных и винных лавок. В лавках уютно горели керосинки, днем из двери в дверь сновали кумушки — все как на подбор острые на язык, готовые отбрить им любого и с любым затеять перестрелку глазами. Сейчас же в окрестностях еще было пусто, Леопольд лишь раскланялся на полпути с Жозеттой, цветочницей-мулаткой, которая катила тележку с Центрального рынка, где уже успела затовариться букетами.
Шагая к цели, эмальер зашарил по карманам в поисках спичек, но какой-то прохожий — непонятно, откуда и взялся — поднес к его сигарете огонек. Леопольд открыл рот, чтобы поблагодарить, но начавшая было расцветать на его губах улыбка исчезла, потому что прохожий вдруг подался к нему, что-то шепнул на ухо, отступил на полшага и резко выкинул руку вперед.
Падая навзничь, Леопольд Гранжан видел стайку воробьев, уносящиеся вверх фасады, небо, подернутое летними облаками…
Потом в глазах у него помутилось, в животе полыхнула боль. Последнее, что он слышал, ускользая во тьму, была знакомая мелодия:
Увы, краток век вишневого счастья.
Мы вишни-сережки пойдем обрывать,
Рубиновым каплям подставим ладони.
Но вишни заплачут каплями крови,
Уронят к ногам их — кому подбирать?
Увы, краток век вишневого счастья,
И вишен-сережек уже не сорвать…
* * *
Тот же день, после полудня
— Тьма тьмущая, чтоб тебя расплющило! Ты хочешь набить пузо котлетами или так и будешь хлебать пустой бульон?! — бушевал человек в коротких пышных панталонах, набитых паклей и подвязанных на ляжках, в чулках, колете и шляпе с белым пером.
Горничная краснела и таращила на него хорошенькие глазки, на которых уже выступили слезы. Она собралась даже бухнуться на колени, отчего на подносе в ее руках опасно закачались курица из папье-маше и восковые груши.
— Я… п-простите… не понимаю… — всхлипнула девушка, передумав падать ниц.
— Чего тут понимать, цыпа моя?! — пуще прежнего взревел вельможный господин. — Если хочешь заиметь котлеты, то бишь успех на сцене, всё, что от тебя требуется, — это прислуживать твоему королю Генриху Четвертому, то бишь мне, с огоньком! Тут покрутила задом, там сиськи выставила, а то их у тебя без керосинки не разглядишь. Потом пошла туда, к оркестровой яме, встала и спела:
Чист помыслами и к врагам великодушен,
Наш государь весьма отважен сердцем.
Однако же и в личной жизни он не скучен:
Король наш Генрих — тот еще повеса.
Трудно, что ли? Можно вообразить, тебя камни ворочать заставляют!.. Ладно, не хнычь. Зовут-то тебя как?
— Андреа…
— Ишь ты, миленько. Вытри нос, Андреа, мы их всех порвем. Так, отдыхаем пятнадцать минут.
Эдмон Леглантье, исполнитель главной роли и постановщик «Сердца, пронзенного стрелой», исторической драмы в четырех актах, он же директор театра «Эшикье», слез с подмостков и направился к третьему ряду, где сидели актер и актриса, игравшие в этой пьесе Равальяка и Марию Медичи.
— Ну, а вы что скажете, дети мои? Порвем галерку или как?
— Клакеры будут устраивать овацию при появлении каждого персонажа, — доложил Равальяк. — Ручаюсь, даже на последних рядах никто не заснет.
— Да услышит тебя всемогущий Маниту! Но каково невезение! Кто бы догадался, что этим летом в городе пойдут еще два спектакля на ту же тему? И вот вам пожалуйста: «Шатле» проанонсировал «Цветочницу с кладбища Невинноубиенных»,[16] а «Порт-Сен-Мартен» ставит «Дом банщика»![17] Ты, между прочим, главный герой обеих пьес.
— Я?!
— Не ты, дубина, а Равальяк! Получается, мы с нашим «Сердцем» — третьи. А я-то готовил оглушительную премьеру для открытия театра «Эшикье»! — Эдмон раздосадованно окинул взглядом зал, отделанный на итальянский манер. Ремонт загнал его в долги, и эта премьера была сродни ставке ва-банк — в случае провала кредиторы его удавят… Вся надежда на одну затеянную мистификацию — если дело выгорит, банкротство ему не грозит.