Шум транспорта на Бродвее отступил. Замер плеск фонтана, шорох листьев над головой. Даже нежный, прохладный осенний ветерок, только что ласково ворошивший волосы, покинул Нэнси.
Что это?
Пальцы сжали странную штуку, непонятно как оказавшуюся в сумочке. Проверили очертания. Прошлись по холодной черной поверхности.
Бездумно, почти против воли, она взяла это, вытащила наружу со дна сумочки, покоившейся у нее на коленях. Вытянула из-под коробочки компактной пудры, упаковки бумажных носовых платков, тюбика помады, ключей с брелком. Прощай, только что обретенный покой. Холод, испарина, тугой клубок страха. Пот градом катился с лица, падал на сжатые руки. Нэнси уставилась на черный металлический предмет.
Револьвер! Револьвер в ее сумочке?
38-й калибр. Мерзкая маленькая штучка. Курносый, черный, отвратительный. Похож на свернувшуюся змею. Того гляди, распрямится, нанесет удар. Рука с револьвером затряслась. Нэнси беззвучно двигала губами.
Что же это? Оружие?
Почему бы тебе не пристрелить его?
Тихо покачала головой. С трудом оторвала от страшной находки взгляд.
Бродяга стоял перед ней, заслонив небо в проеме между деревьями. Высокая темная фигура нависла над головой. Слепые раскаленные белки прожигают насквозь. Его запах, канализационная вонь, кислый физиологический запах проник в свежесть октябрьского ветра и обратил вино в уксус.
Нэнси глядела на него, пряча револьвер у самой поверхности сумки. Попрошайка заискивающе улыбнулся. Треснули и расползлись губы. Показались желтые зубы. Он протянул руку, и Нэнси затаила дыхание. Надо звать на помощь. Крик застрял в глотке.
— Смотри не забудь, — пробормотал бродяга. Ржавый, скрежещущий голос. Еще ниже наклонился к ней. — Не забудь смотри: ровно в восемь. — Тут он подмигнул. — Это час зверя.
Оливер Перкинс
— Ах, это просто ужасно, — медленно выговаривала слова старуха. — Даже в детстве я всегда была такой нервной, вечно тревожилась то кз-за того, то из-за другого. Боялась заболеть, боялась старости. Мне даже хотелось поскорей состариться, чтобы хоть об этом уж не волноваться. Думала, тогда мне будет спокойнее. И вот — пожалуйста!
Перкинс отвел взгляд от окна, улыбнулся бабушке через плечо. Легенькая, почти утратившая очертания фигурка затерялась в глубоком кресле. Руки — сухие косточки да синие прожилки вен — теребили розовое одеяло на коленях. Повлажневшие глаза неотрывно следили за внуком.
— От меня всем одни только неприятности, — пожаловалась она.
— Эй! — пригрозил Перкинс. — Смотри спихну тебя с лестницы за такие слова.
— Тише, тише. — Слабый, надтреснутый голос. — Ты же знаешь, так оно и есть. Малейшее волнение, и я рассыплюсь прямо у вас на глазах.
— Нечего волноваться. Ты все еще будешь рассыпаться, когда я уже помру от старости. — Перкинс вновь отвернулся к окну. Красивая высокая рама из орехового дерева достигает потолка. Открывает вид на всю 12-ю Западную улицу. — Кому ты станешь жаловаться, когда меня похоронят? — поинтересовался он.
— Не знаю, не знаю, — забормотала бабушка, — вот и еще одна проблема.
Перкинс рассмеялся и тут же сморщился от пронзительной боли в висках. Коснулся двумя пальцами больного места. Приготовленный Эйвис завтрак из яиц и крепкого кофе утихомирил желудок, даже помог проснуться. Только похмелье по-прежнему плескалось в голове, молотом стучалось изнутри в череп. О, если б глоток виноградной влаги, что созревала годами в глубоких складках земли! Или хоть охлажденного пива и холодную влажную тряпку на лоб. Перкинс помассировал виски, скосил глаза в заоконную даль.
Там, снаружи, пятью этажами ниже, женщина катит детскую коляску под изящными каштанами, ограждающими парковую тропу. Пробежал, размахивая книгами, студент в легком свитерке. Еще одна женщина тащит за ручку сына. Мальчик еле плетется, на нем черный плащ с капюшоном, лицо вымазано белилами, возле губ кровавые пятна. «Все правильно, — подумал Перкинс, — большой карнавал».
Что ты потираешь виски, дорогой? — всполошилась бабушка. — Ты опять пил?
— Ты собираешься устроить мне за это разнос?
— Ну конечно.
— Так вот: я чувствую себя великолепно.
И все-таки, я должна тебе сказать. Ты то и дело напиваешься. А тут еще Захари и все… все его штучки. А теперь вот он исчез. Прямо не знаю.
Покачав головой, Перкинс отвернулся от окна, посмотрел ей прямо в лицо.
Запихнул руки в карманы джинсов. Подпрыгнув, уселся на подоконник. Вновь улыбнулся бабушке, всей ее старой комнатке. Стареет вместе со всей обстановкой, подумал он. Слилась со своими креслами, их резьбой, их потертой обивкой, украшеньицами. С торшером, персидским ковром, серебряными подсвечниками на мраморной каминной доске. Все они — одно в печальном свете золотой осени, струившемся в огромное старинное окно.
— Ты смотришь на меня, будто на глупую старую развалину, — опечалилась она.
— Я тебя предупреждал, — рассердился он, — с такими бабушками я не церемонюсь.
— Ох, — всхлипнула она, слабо отмахнувшись, — порой я жалею, что впустила вас в дом.
— Ты совершенно права.
— Ох! — Она склонила высохшую головку набок и заискивающе подметнула ему. Перкинс усмехнулся. У старухи под глазами отвисли тяжелые мешки, кожа на высоких тонких скулах болталась. Верхняя губа заросла жесткими усиками. Волосы на голове проредились, стали уже не белого, а желтоватого цвета.
«Она уже и тогда была старенькой», — подумал он. Даже шестнадцать, семнадцать лет тому назад, когда мама умерла и они с Захом переехали к бабушке. Ей тогда уже миновало семьдесят. Тихая вдовица, похоронившая мужа-врача. Он помнил этот жест: дрожащие руки мечутся, заслоняя лицо. Двое внуков, внезапно свалившихся ей на голову, с грохотом проносятся по старому дому на Макдугала-стрит (его до сих пор называли коттеджем). Высокий, пронзительный голос беспомощно восклицает:
— Мальчики! Мальчики! Ну мальчики!
— Ты так уверен, что с ним все в порядке? — спохватилась она.
— Разумеется, дитя мое! — Оттолкнувшись от подоконника, Оливер вмиг оказался перед ней. — Только в пятницу видел Заха. Счастлив и беззаботен, точно улитка.
— Улитка? Будто они веселые?
— Животики надорвешь.
Старуха протянула руку, умоляя утешить ее. Оливер обеими руками сжал ее. Принялся растирать, согревать холодную, обмякшую кожу. Наклонился, горячо дохнул на холодные палочки-пальчики.
— Будет переживать, — шепнул он, — ты же знаешь, тебе это вредно.
— Ничего не могу поделать, — призналась бабушка, — я всегда была такой нервной. Всегда-всегда. Что же мне теперь делать? Перестать волноваться — вот и все, что ты можешь мне посоветовать.
— Да, старая ведьма, с тобой не столкуешься. — Он бережно опустил увядшую ладошку обратно на розовое одеяло. Запихнув руки в карманы, принялся расхаживать по комнате. — Говорю тебе, Зах отлучился куда-то по работе. Или готовится к маскараду, что-нибудь в этом роде. Он будет сегодня участвовать в параде.
— В каком параде?
— Карнавал. Канун Дня всех святых.
— Ах, да! — Приподняв брови, она тоже глянула в окно. — я думала, это интересует только этих… ну… ты знаешь…
— Гомиков.
— Я хотела сказать — мужчин, которые одеваются, будто женщины.
— Так оно и есть. — Осторожно ступая по выцветшему персидскому ковру, Оливер зашел за спинку кресла. Чересчур широкий свитер болтается, словно на палке, длинные волосы лезут в глаза, похмельная мигрень — какой-то он нелепый, неуклюжий в этой старушечьей комнате. Изящная, аккуратно расставленная мебель, все такое хрупкое, бережно хранимое. — Просто журнал, в котором Зах работает, устраивает какой-то рекламный балаган. Зах будет Чумой. Король Чума. Маска в виде черепа и все такое прочее.
— Король Чума?
— Он так веселился, когда мы последний раз болтали. — Оливер осторожно миновал низенький деревянный столик.
На нем портреты Заха и его собственный, в рамочках. Заглянул рассеянно в просторный коридор за распахнутой дверью. Там еще спальня бабушки, а в самой глубине — выход к лифту и на черный ход. Глядя в глубь коридора, Перкинс припомнил разговор с Захом в пятницу. И еще Тиффани. Черт бы побрал эту Тиффани. Черт бы ее побрал.
— Он ходит к врачу, к психиатру? — трепетала бабушка за его спиной.
— Я не спрашивал, думаю, ходит. Он прекрасно выглядит, ба. Просто великолепно.
— Лишь бы только он не принимал эти… эти ужасные наркотики.
Перкинс вернулся к дивану, отсюда он мог видеть бабушку в профиль. Следил, как она тревожно дрожит, сжимает одной рукой другую, качает головой: эти ужасные, ужасные наркотики. Поджала губы, пытаясь совладать с собой. Перкинс печально улыбнулся уголком рта. В такие моменты она становится слишком похожа на маму. Птичья трель голоса. Глаза беспокойно расширены в постоянной тревоге, страхи, страхи, любимые страхи. Одной рукой стиснула другую — точь-в-точь как бедная мама. «Только проследи, чтобы Зах не простудился, ни в коем случае, обещаешь, Олли?» О, если бы своим телом заслонить старушку, когда прозвучит труба архангела.