остановиться.
– Не будь ребенком, Бен, – сказала я себе, заставляя ноги двигаться.
Мертвая овца лежала рядом с деревьями, так близко, что их тени укрывали тушу, словно плащом. Я различала лишь серовато-белое пятно в траве – пока не подошла вплотную.
А потом я смотрела, и смотрела, и смотрела – ведь не могла же я на самом деле видеть то, что, мне казалось, видела.
У овцы не было головы.
И копыт.
Шея оканчивалась впадиной, глубокой, зияющей, внутри которой виднелись какие-то розовые и красные скользкие ошметки.
Но самым странным было то, что крови почти не было.
Нет, немного, конечно, было – капли, пятна, брызги. Но ничего похожего на то, что я ожидала увидеть. Никаких луж – а ведь кровь должна была просто хлестать из шеи, когда овца лишилась головы.
«И впрямь, – подумала я, но мысли мои отдавались в голове, будто чужой далекий голос, – то же, что и с Кристоффелем. На тропе возле него темнели брызги крови, но ее было совсем не столько, сколько должно быть, когда человеку отрубают руки и голову».
Я не могла отвести глаза от обезглавленной овцы. Какой-то абсурд, думала я, правда, даже смешно. Зачем кому-то овечьи копыта, не говоря уже о голове? Я твердила себе, что это просто комедия, но смеяться отчего-то не хотелось.
Это, наверное, была какая-то злая шутка, а может, предупреждение. Я вспомнила, как Дидерик Смит спорил в лесу с Бромом, и то, что именно его сын нашел тело Кристоффеля.
И что это значит?
Оторвав взгляд от овечьей туши, я уставилась на ближайшие деревья. Что, если тот, кто сотворил это, прячется там, наблюдая и ожидая реакции на свои действия? Что, если Дидерик Смит или его паршивец сын (а он паршивец, правда, плаксивый сопляк, спешащий наябедничать взрослым, мол, ты похлопал его по плечу и ему это не понравилось, зато с радостью изводящий любого, кто, по его мнению, не способен дать ему отпор) затаились рядом?
Внезапно разъярившись, я шагнула к деревьям и заорала:
– Эй! Дидерик Смит! Вам это с рук не сойдет, слышите? Вам не запугать ван Брунтов!
Никакого ответа – ни шелеста, ни шороха, ни ответного крика. Но кто-то следил за мной. Я была в этом уверена. Я чувствовала на себе его тяжелый взгляд, его интерес, его…
Голод?
Ощущение было таким сильным, таким… неоспоримым. Кто-то был там, смотрел на меня. Кто-то очень голодный.
А потом до меня донеслось одно тихое слово, почти шепот:
– Бен.
И я побежала.
М
не было все равно, следят ли за мной. Меня не интересовало, узнает ли Бром, что я струсила. Я неслась вперед, поскольку хотела прожить еще один день и была абсолютно уверена, что если задержусь еще хоть на миг, то не проживу даже его.
Овцы не разбежались при моем приближении, как делали обычно. Они так и стояли, прижавшись к ограде, одним большим неделимым стадом.
Они тоже знают. Знают, что оно все еще там. Овцы боятся, что, сдвинувшись с места, привлекут к себе внимание и прячущийся в роще вернется за ними.
Я перемахнула через забор, наплевав на платье, и неуклюже плюхнулась в грязь по ту сторону ограды. Кое-как поднялась и понеслась к дому.
Неожиданно как-то стемнело. Повсюду лежали длинные синеватые тени. Кухонная дверь отворилась, выплеснув наружу теплый желтый свет, и в проеме возник изящный силуэт. Катрина. Никогда, никогда еще я ей так не радовалась!
– Бенте! – позвала она. – Бенте!
Я бросилась к ней, не в силах ответить: страх душил меня, лишив голоса.
Потом ома заметила меня, и мне не нужно было видеть ее лицо, чтобы понять, что она раздражена:
– Где ты была? Тебе нужно еще поиграть на пианино перед ужином…
Свет из проема упал на меня, и Катрина осеклась при виде моего рваного платья и грязи на моих руках и лице.
– Ради всего… Ты же только что приняла ванну, Бенте! А теперь посмотри на себя!
– Там…
– Какой смысл тебя вообще одевать? – бушевала она. – Вот заставлю тебя разгуливать голышом, и не придется утруждать себя пошивом новых нарядов! И никто больше сегодня не потащит по лестнице горячую воду для тебя! Ничего, помоешься и холодной!
– Но там…
– Я уже говорила, тебе пора перестать вести себя точно дикий зверь, а ты сразу берешься за старое и делаешь в точности то, что я просила тебя не делать.
Катрина потянулась к моему уху, готовая схватить и выкрутить его и затащить меня в дом, на виду у прислуги, унизив перед ними. Я уже сильно переросла ее, и ее трюк работал лишь потому, что я не сопротивлялась. Она, как-никак, моя бабушка, она вырастила меня, и я всегда полагала, что лучше не заходить в своем бунтарстве слишком далеко.
Но сейчас я была напугана и – да, немного злилась, ведь она никогда не давала мне высказаться, всегда ругала меня за то, что я хочу быть самой собой, да и любой дурак бы сейчас увидел, как я расстроена, любой дурак, но только не она – ей было все равно, ее заботили только разодранный подол и грязь на руках.
Так что когда она потянулась к моему уху, я отпрянула, не давая дотронуться до себя, и глаза Катрины расширились от потрясения и ярости.
– Ты, маленькая… – начала она.
Но я перебила ее:
– Там, на поле, в загоне, мертвая овца, и опе надо немедленно пойти туда.
– Это не оправдание…
– Немедленно! Я не ступлю в дом, пока он не выйдет. Кое-что случилось.
Что-то в моем лице или голосе наконец пробилось сквозь гнев Катрины. Она на секунду прищурилась, глядя на меня, потом уронила:
– Элиза, сходи позови хозяина.
Бром, несомненно, сняв куртку и закатав рукава, работал сейчас в своем кабинете, сгорбившись над листами бумаги, исписанными подробностями жизни фермы.
Мы с Катриной дожидались деда в молчании. Она глядела на меня так, будто никогда прежде толком не видела. Я тоже смотрела на нее, не желая сдаться и отвести взгляд первой.
Брома я услышала раньше, чем увидела. Услышала его низкий рокочущий голос и тяжелые шаги на лестнице. Все в Броме – не только его смех – наводило на мысли о приближающейся грозе. Вот ты слышишь его вдалеке – и вот он уже здесь.
Он положил руки на плечи Катрины и с любопытством уставился поверх ее головы на меня:
– Что стряслось, Бен?
И тут меня опять захлестнул ужас, ужас, которым