Деньги.
Двадцатки и полусотенные.
– Святой Иисус на небесах, – прошептал Пит Зауберс.
Он вытащил пачку купюр и попытался сосчитать, но руки так сильно тряслись, что он их выронил, а когда подбирал, перегревшийся мозг заверил его, что с одной ему подмигнул Улисс Грант.
Он сосчитал. Четыреста долларов. Четыреста долларов в одном конверте, и в сундуке их десятки.
Пит засунул купюры обратно в конверт – работа не из легких, учитывая, что руки тряслись сильнее, чем у дедушки Фреда в последние годы его жизни. Бросил конверт в сундук и огляделся широко раскрытыми, выпученными глазами. Шум транспортного потока, обычно слабый и далекий на этом заросшем кустами и деревьями участке, внезапно усилился, стал угрожающим. Клад Пит нашел не на Острове сокровищ, а в городе, где проживало более миллиона людей, многие из которых остались без работы и обрадовались бы содержимому этого сундука.
«Думай, – сказал себе Пит Зауберс. – Это самое важное событие в твоей жизни, может, важнее уже ничего не случится, так что думай и постарайся найти правильное решение».
Ему вдруг вспомнилась Тина, устроившаяся у стенки в его кровати. Что бы ты сделала, если бы нашла клад? – спросил он тогда.
Отдала бы маме и папе, ответила Тина.
Но, допустим, мама захотела бы все вернуть?
Да, это важный момент. Папа бы не вернул, Пит это знал, но мама была из другого теста. Она четко знала, что правильно, а что – нет. Покажи он им сундук, все могло закончиться самыми жуткими гавками-тявками по части денег.
– А кроме того, вернуть кому? – прошептал Пит. – Банку?
Нелепо.
Или нет? Может, деньги – действительно пиратский клад, только закопали его грабители банков, а не пираты. Тогда почему деньги в конвертах, словно из банка? И что это за черные записные книжки?
Обдумать все это он мог позже. Сейчас следовало действовать. Пит посмотрел на часы. Без четверти одиннадцать. Время есть, но его надо использовать с умом.
– Использовать или потерять, – прошептал Пит и начал лихорадочно перекладывать конверты «Грэнит стейт банк» в полотняную сумку для продуктов, где лежали молоток и зубило. Он вытащил сумку с откоса на высокий берег, накрыл курткой. Бросил полиэтиленовую пленку в сундук, закрыл крышку, засунул сундук в дыру. Остановился, чтобы стереть со лба пот и грязь, схватил лопату и с маниакальной скоростью принялся забрасывать сундук землей. Более или менее прикрыв его, поднял куртку, сумку и побежал по тропе к дому. Решил, что первым делом спрячет сумку у дальней стены стенного шкафа в своей комнате, а потом посмотрит, нет ли сообщения от матери на автоответчике. Если на мамином фронте все спокойно (и если отец не вернулся раньше с физиотерапии, а это было бы ужасно), он сможет вернуться к речке и замаскировать сундук получше. Потом сможет заглянуть в записные книжки, но по пути к дому в то солнечное февральское утро они интересовали его только с одной стороны: под ними или среди них могли находиться другие конверты с деньгами.
Пит думал: «Я должен принять душ, а потом смыть с ванны всю грязь, чтобы мама не спросила, что я делал на улице, когда мне полагалось лежать в постели. Я должен соблюдать предельную осторожность и никому ничего не говорить. Ни единому человеку».
Когда он принимал душ, его осенило.
Дом – это место, где тебя примут, если ты надумаешь туда вернуться, но, когда Моррис прибыл к дому на Сикомор-стрит, ни единое освещенное окно не разгоняло вечерний сумрак и никто не встретил его у двери. Да и кто мог его встретить? Мать находилась в Нью-Джерси, читала лекции о бизнесменах девятнадцатого столетия, которые пытались украсть Америку. Делилась знаниями с аспирантами, которые и сами, вероятно, намеревались украсть все, до чего смогут дотянуться в погоне за Золотым баксом. Кто-то мог сказать, что и Моррис погнался за несколькими Золотыми баксами, отправившись в Нью-Хэмпшир, но они ошибались. Он ездил туда не за деньгами.
Он хотел поставить «бискейн» в гараж, чтобы автомобиль никому не мозолил глаза. Черт, он хотел спрятать «бискейн», но понимал, что с этим надо подождать. Первой в списке стояла другая задача: Полина Мюллер. Жители Сикомор-стрит в большинстве своем прилипали к телевизорам, как только начинался прайм-тайм, и не увидели бы летающую тарелку, приземлившуюся на лужайке перед домом, но только не миссис Мюллер. Соседка Беллами возвела подсматривание в ранг высокого искусства. Поэтому Моррис сразу пошел к ней.
– Посмотрите, кто пришел! – воскликнула она, открыв дверь… как будто и не выглядывала из окна кухни, когда Моррис свернул на подъездную дорожку. – Морри Беллами! Во всей своей красе!
Моррис ослепительно улыбнулся:
– Как поживаете, миссис Мюллер?
Она обняла Морриса, и ему пришлось ответить тем же, хотя он с радостью обошелся бы без этих объятий. Потом повернула голову, колыхнув вторым подбородком, и крикнула:
– Берт! Берти! Это Морри Беллами!
Из гостиной донеслось двойное бурчание, которое, вероятно, расшифровывалось как добрый вечер.
– Заходи, Морри! Заходи! Я поставлю кофе. И знаешь что? – Она игриво вскинула неестественно черные брови. – У меня есть торт «Сара Ли».
– У меня даже слюнки потекли, но я прямо из Бостона. Ехал без остановки. Вымотался донельзя. Просто не хотел, чтобы вы вызвали полицию, увидев свет в окнах нашего дома.
Она по-обезьяньи захихикала.
– Какой ты предусмотрительный! Но ты всегда таким был. Как твоя мамуля, Морри?
– Отлично.
Об этом он не имел ни малейшего понятия. После того как в семнадцать он отправился в исправительное заведение, а в двадцать один не смог поступить в городской колледж, отношения между Моррисом и Анитой Беллами свелись к редким телефонным звонкам. Они общались холодно, но в рамках приличий. После ссоры, приведшей к аресту за кражу со взломом и другие правонарушения, они практически перестали существовать друг для друга.
– Ты нарастил мышцы, – заметила миссис Мюллер. – Девушкам это наверняка нравится. Раньше был таким худеньким…
– Строил дома…
– Строил дома! Ты! Святый Боже! Берти! Моррис строил дома!
Из гостиной вновь донеслось неразборчивое бурчание.
– Но потом с работой стало туго, вот я и приехал сюда. Мама говорила, что я могу здесь пожить, если она не сдаст дом в аренду, но я, вероятно, надолго не задержусь.
И он оказался совершенно прав.
– Пройди в гостиную, Морри, и поздоровайся с Бертом.
– Я лучше зайду в другой раз, – ответил Морри и, чтобы избежать дальнейших уговоров, добавил: – Привет, Берт!
Опять неразборчивое бурчание, что-то вроде: С возвращением.
– Тогда завтра. – Брови миссис Мюллер вновь пришли в движение. Она словно имитировала Граучо Маркса. – Торт я приберегу. Могу даже взбить сливки.
– Отлично, – ответил Моррис. Не приходилось особо рассчитывать, что до завтра миссис Мюллер умрет от сердечного приступа, но вероятность оставалась. Как сказал другой великий поэт, родник надежды вечно бьет в человеческой груди[3].
Ключи от дома и гаража нашлись на обычном месте: на гвоздике под свесом справа от крыльца. Моррис загнал «бискейн» в гараж и поставил сундук из комиссионного магазина на бетонный пол. Ему не терпелось сразу же приняться за четвертый роман о Джимми Голде, но записные книжки лежали вперемешку, а кроме того, его глаза закрылись бы прежде, чем он прочитал первую страницу, исписанную мелким почерком Ротстайна: он действительно вымотался.
«Завтра, – пообещал он себе. – После того как поговорю с Энди и пойму, что он хочет с этим сделать. Я рассортирую записные книжки по порядку и начну читать».
Морри засунул сундук под старый отцовский верстак и накрыл полиэтиленовой пленкой, которую нашел в углу. Потом прошел в дом и обследовал свое прежнее жилище. Выглядело оно как и раньше, то есть жалко. В холодильнике нашлись только банка маринованных огурцов да коробка с пищевой содой, зато в морозильной камере лежало несколько обедов «Голодный человек». Один он сунул в духовку, включил ее, установил температуру 350 градусов[4] и поднялся в свою спальню.
«Я это сделал, – думал он. – Сделал. У меня рукописи Джона Ротстайна, которые тот писал восемнадцать лет».
Моррис слишком устал, чтобы чувствовать восторг, даже удовлетворенность. Он чуть не заснул в душе, клевал носом над говняным мясным рулетом и мерзким картофельным пюре. Тем не менее съел все и вновь поднялся по лестнице. Отключился через сорок секунд после того, как голова коснулась подушки, и открыл глаза только следующим утром в двадцать минут десятого.