Он затосковал и спустился вниз, в вестибюль гостиницы, к бару. Актриса-модель сидела с двумя похожими на режиссеров типами, одетыми в пародийно типичные глаженые джинсовые костюмы и обильно обвешанными индейской бижутерией. Кокрен сделал вид, что не заметил актрису, но она тут же вскочила и подошла к нему с котом на руках. Она рассыпалась в благодарностях за помощь в поисках кота. Кокрен огляделся кругом, увидел десяток любопытствующих зрителей, поклонился, сказал что-то вежливое по-испански и пошел прочь. Она постояла минуту в растерянности и пожала плечами. Он выпил и стал думать об этой женщине, чьи фотографии так часто видел в журналах. Наяву она была глянцевая – с жесткими, холодными, классическими чертами лица, грубеющими и угловатыми. У нее были блестящие глаза кокаинистки и низкий хрипловатый голос стервозной барменши.
После бессонной ночи Амадор повез его на встречу с местным губернатором и членом кинематографической комиссии. Провинциальное правительство размещалось в огромном герцогском дворце восемнадцатого века. Кокрен замешкался, разглядывая фреску – великолепную подделку под Диего Риверу, цветистый агитпроп, расписывающий (довольно правдиво) страдания пеонов и campesino. Глава кинематографической комиссии встретил их в вестибюле, – по-видимому, присутствие Амадора его сильно нервировало, и Кокрену это было приятно, потому что всегда полезно иметь в союзниках человека, которого боятся. Амадор остался ждать в вестибюле, а они с киношным чиновником церемонно выпили кофе в обществе губернатора, который в свою очередь нервировал Кокрена чересчур живыми воспоминаниями о Барселоне.
Кокрена и Амадора проводили к лимузину для поездки на съемочную площадку, расположенную во владениях Джона Уэйна[40], который снял в округе несколько вестернов. В последний момент чиновника позвали к телефону, и Кокрен спросил Амадора, почему чиновник так нервничает в его присутствии. Амадор велел шоферу выйти из машины и, смеясь, сказал, что чиновник – джентльмен, а он, бедный Амадор, обеспечивает безопасность нескольких крупных ранчо и шахт, принадлежащих американцам, и его методы иногда бывают грубоваты.
На съемочной площадке, где поддерживался несообразно свирепый режим охраны, Кокрена поразили огромные размеры съемочной группы. Ему никогда не приходило в голову, что фильму нужно намного больше людей, чем видно на экране. Пока они ехали через долину, он немного отвлекся, потому что кукурузные посевы были такие зеленые и пышные – чуть прищуриться, чтобы не видно было гор, и кажется, что ты в Индиане. Он вспомнил, как скучно было сажать кукурузу на старом, шатком тракторе "форд". Брату Кокрена земледелие давалось куда легче, хоть он и обрадовался, когда семья переехала в Сан-Диего. Из индианских фермеров выходили хорошие военные моряки и хорошие рыбаки. Когда он был мальчиком, его отец и дядья ходили в рыболовные экспедиции по озеру Мичиган, возвращаясь с ужасным похмельем и полными холодильными ящиками синежаберников, окуней и форели. На последнюю рыбалку, перед переездом, взяли и его, позволив пить дешевое пиво "А&Р" и играть в покер, хоть ему и пришлось, как самому младшему, чистить рыбу далеко за полночь.
Шофер сказал "corallo", и Кокрен велел остановить машину. Амадор хотел убить змею, но Кокрен запретил и пошел за ней следом, с дороги на сухую траву, где змея скользнула под камень. Когда он служил в Торрехоне, ему однажды подвернулась возможность слетать на С-5А.[41] в Найроби. Там они были только сутки, так что его впечатления от Африки, если не считать вида с воздуха, ограничились долгой ночью азартных игр, а потом – негритянкой из эфиопского племени галла, славящегося красотой своих женщин. Но на следующее утро ему надо было убить несколько часов, и он, заказав такси, поехал в Найробийский серпентарий, где бродил не спеша среди туристов, глазеющих на змей за стеклом. Ему больше всего понравилась зеленая мамба – длинная, тонкая, прозрачно-зеленая, похожая на зеленый бич, она двигалась так быстро и стремительно, что зрители пятились от клетки. Он размышлял о красоте опасности: смертельный арсенал мамбы придавал ей красоту, роднившую ее с медведем гризли, гремучей змеей, акулой-молотом, а может, и с черным «фантомом», на котором он сам летал, – стопроцентно вредоносным черным орудием смерти.
Два охранника у ворот, таких же как в загоне для скота, пропустили их внутрь. Охранники склонились в жаркой пыли, наблюдая за скорпионом, которого они бросили на муравейник. За изгородью кобыла, навострив уши, глядела, как ее жеребенок скачет боком, потом замирает неподвижно в мерцающей жаре. Он повернулся и стал смотреть на бурое облако пыли от обогнавшей их машины. Эта бессмысленная суета только усилила в нем желание убивать.
Кокрена представили продюсеру, который как раз приехал из Голливуда на несколько дней. Он был малорослый, во французском джинсовом костюме и курил длинную, тонкую дешевую сигару. Учуяв деньга, он прикрепился к Кокрену цепочкой невразумительных слов, бегая вокруг него в жаре каньона, словно бешеный хорек. Режиссером был уклончивый, стильно одетый англичанин, говорящий по-испански с запинками, и Кокрен стал задавать ему вопросы, не обращая внимания на продюсера. Привели актрису-модель, мокрую до нитки, в легком белом ситцевом халатике, с головой, обмотанной полотенцем. Кокрен поклонился и поцеловал ей руку, мимоходом увидев за полой халатика лобок, обтянутый мокрыми трусиками телесного цвета. Она стала искать переводчика, и директор вызвался помочь.
– Эти болваны макали меня в реку семь дублей подряд. Я ужасно выгляжу, но в фильме должен быть кусок голого тела, вы же понимаете.
Пока режиссер переводил, она прихорашивалась.
– Напротив, выглядите вы аппетитно – так бы и съел.
Услышав перевод, она пронзительно расхохоталась.
– Скажите ему, что я с удовольствием поучаствовала бы в таком ужине.
* * *
В нескольких сотнях ярдов от них, за стволом огромного тополя, рядом с полуприцепом, груженным осветительным оборудованием, стоял пикап. В пикапе сидел человек и смотрел на съемочную площадку в бинокль. Он не мог понять, что делает Амадор в обществе элегантного джентльмена, беседующего с аппетитной бабенкой, которая до этого плавала в реке. Он сосредоточился на джентльмене, долго смотрел на него и вдруг резко втянул воздух. Это был тот самый человек, который занимался любовью в пустыне, тот, которого его покойный друг избил в охотничьем домике – любовник жены Тиби. Наблюдатель выдохнул и стал лихорадочно заводить машину, зная, что надо немедленно доложить Тиби.
* * *
Тиби в это время сидел за столом у себя в кабинете, на высокогорном ранчо близ Тепеуанеса. Он обильно вспотел, охотясь на куропаток; его товарищи-охотники из Мехико сейчас обедали в столовой. Он присоединится к ним, как только закончит дела, то есть разговор с униженным просителем, тем самым гуртовщиком, которого пырнула ножом Мирейя. Тиби крутил на пресс-папье револьвер калибра девять миллиметров, продев карандаш в предохранительную скобу.
– Я тебя знал еще мальчиком. А теперь ты обнаглел и обещаешь задушить мою жену за то, что она тебя порезала. Тебя можно понять, но ты забыл, чья она жена. Я могу тебя убить... – Тиби замолчал, прицелился, нажал на спуск, боек щелкнул по пустому патроннику – гость взвизгнул, повалился на колени. – Но не убью. Уезжай завтра же в Мериду. И не возвращайся. Этот человек даст тебе работу.
Тиби нацарапал имя на клочке бумаги и молча протянул руку гуртовщику, который пытался что-то сказать.
– Возьми пистолет в подарок. Как напоминание, что не стоит распускать язык.
Гуртовщик торопливо убежал – он обмочился, и на брюках расползалось темное пятно. Тиби, улыбаясь, присоединился к обедающим друзьям.
– Мне сказали, что мои стада этой осенью особенно тучны.
* * *
У Мирейи после относительно благополучного промежутка случился срыв. Дети-аутисты не отзывались; ей не удавалось достучаться до них, добиться хоть самой минимальной реакции. Они сидели рядом с ней на скамье, стеная, как осужденные души в аду, и ей подумалось, что она для них – как фотография для животного: непостижимая тень, на которую не отзываются ни память, ни чувства, Она ела очень мало, болезненно исхудала и пожелтела. Настоятельница хлопотала вокруг нее, не желая потерять выгодную подопечную и не понимая, что Мирейя, как сказали бы в прошлом веке, чахнет, замыкается в собственной версии аутизма, вызванного любовью и болезненной пустотой потерянной любви, так что ночи ее были бессонны, лишены надежды; ночи в полном сознании, как бывает у людей на грани жестокого нервного срыва и у смертельно больных раком, накачанных болеутоляющими до состояния равномерно распределенного ужаса. Они с пронзительной ясностью вспоминают цветущее дерево, виденное в десять лет, и вновь переживают те послеобеденные часы одиночества, опять ощущая запах цветка магнолии, бездумно поднятого с травы.