Он услышал, как дверь, ведущая в кабинет коменданта из коридора, отворилась и захлопнулась, и Нортон сказал:
– Добрый день, Дюфресн, чем могу Вам помочь?
– Видите ли, – начал Энди, и старина Честер признавался нам, что едва смог узнать его голос. – Видите ли, комендант, произошло нечто… Со мной случилось нечто такое, что я… я затрудняюсь, с чего и начать.
– Ну что ж, почему бы Вам не начать сначала? – спросил Нортон своим елейным голоском, словно предназначенным для зачитывания псалмов.
– Наверное, это будет лучше всего.
Энди так и поступил. Он напомнил Нортону подробности преступления, за которое попал в Шоушенк. Затем в точности пересказал всю историю, которую услышал от Томми Вильямса. Он назвал Томми, и возможно вам это покажется не слишком мудрым в свете последующих событий, но что ему оставалось делать? Ведь иначе его история звучала бы и вовсе неправдоподобно.
Когда он закончил, некоторое время Нортон молчал. Я ясно вижу его, откинувшегося на спинку кресла под портретом Рида, висящим на стене: пальцы сплетены, губы сжаты, лоб собран в морщины, почетный значок на груди тускло поблескивает.
– Да, – наконец произнес комендант, – это одна из самых дурацких историй, которую я когда-либо слышал. И знаете, Дюфресн, что меня больше всего удивляет?
– Что, сэр?
– Что Вы всему этому поверили.
– Сэр! Я не понимаю, что Вы хотите этим сказать? – Произнес Дюфресн, и Честер говорил потом, что он едва мог узнать голос человека, тринадцать лет назад справившегося с Байроном Хедлеем. Сейчас Энди с трудом выговаривал слова, голос его дрожал.
– Что ж, произнес Нортон, – для меня вполне очевидно, что этот молокосос Вильямс был Вами совершенно очарован. Попал под Ваше влияние, скажем прямо. Он услышал Вашу горестную историю, и вполне естественно с его стороны было желание как бы… оправдать Вас и приободрить. Вполне естественно. Он молод, не слишком рассудителен. Он никак не мог предвидеть, в какое состояние это Вас приведет. Все, что. я могу предложить…
– Разве я бы об этом не подумал? – Перебил Энди. – Но я никогда не говорил Томми о том человеке, работавшем при клубе. Более того, никому не мог об этом говорить, в этом просто не было необходимости. Но описание сокамерника Томми и того парня, которого я помню… они же идентичны!
– Прекрасно, но теперь Вы склоняетесь к одностороннему восприятию действительности, – ответил Нортон. Фразочки типа «одностороннее восприятие действительности» усваиваются в большом количестве людьми, проходящими обучение, чтобы потом работать в исправительных учреждениях. И они применяют эти словечки к месту и не к месту.
– Но это не так, сэр.
– Это Ваша точка зрения. Моя же принципиально иная. И учтите, что у меня нет никаких фактов, кроме Вашего слова, что действительно такой человек работал в клубе «Фальмауф Хилл».
– Нет, сэр, не только, потому что…
– Подождите, – остановил его Нортон, голос его становился все громче и уверенней, – давайте посмотрим на дело с другой стороны. Предположим на секунду, просто предположим, не более, что действительно существовал человек по имени Элвуд Блеч.
– Блайч, поправил Энди.
– Пусть Блайч, какая разница. И будем считать, что он действительно являлся сокамерником Томаса Вильямса в Роуд Айленд. Шансы очень высоки, что он сейчас уже на свободе. Более чем высоки. Ведь мы даже не знаем, сколько времени он провел в тюрьме, прежде чем попал в камеру Вильсона, не так ли? Известно только, что он был осужден на шесть лет.
– Нет. Мы не знаем, сколько времени он отсидел. Но я полагаю, есть шанс, что он все еще там. Даже если это не так, в тюрьме сохранились сведения о его последнем адресе, имена близких друзей и родственников.
– То и другое, как Вы понимаете, может ровным счетом ничего не значить. Концы в воду, и все тут.
Энди секунду помолчал, затем взорвался:
– Да, но есть шанс, так ведь?
– Да, конечно. Итак, Дюфресн, предположим далее, что Блейч не только существует, но и находится поныне в Роуд Айленд. И что же, по-вашему, он скажет, когда мы придем к нему с показаниями Вашего Томми? Возможно, он упадет на колени, возведет глаза к небу и, рыдая, признается во всех своих грехах?
– Как можно быть настолько тупым? – пробормотал Энди так тихо, что Честер едва мог его слышать. Зато коменданта он услышал превосходно.
– Что?! Как Вы меня назвали?!
– Тупым! – закричал в ответ Энди, – или это намеренно?
– Дюфресн, Вы отняли пять минут моего времени – нет, семь – а я сегодня очень занят. Итак, полагаю, нашу встречу можно объявить законченной и…
– В клубе хранятся все старые бланки и карточки, Вы хоть это понимаете? – продолжал кричать Энди. – У них и налоговые бланки, и В-формы, и компенсационные карточки для уволенных, и на каждой его имя! Кто-нибудь из администрации, кто работал в клубе прежде, остался там и сейчас! Возможно, и сам старик Бриггс, ведь прошло пятнадцать лет, а не вечность! Они вспомнят его! Если Томми подтвердит все, что рассказывал ему Блейч, и Бриггс удостоверит, что Блейч действительно работал при клубе, мое дело возобновят! Я смогу…
– Охрана! Охрана! Уберите этого человека!
– В чем дело? – дрогнувшим голосом спросил Энди. – Это моя жизнь, моя возможность выйти на волю, Вы это понимаете? Почему бы не сделать всего лишь один запрос, чтоб подтвердить историю Томми? Послушайте, я заплачу…
Затем, по словам Честера, последовал легкий шум: охранники схватили Энди и потащили его прочь из кабинета.
– В карцер, – сухо сказал Нортон, и я представляю себе, как он при этом провел рукой по своему значку. – На хлеб и воду.
И Энди, окончательно вышедшего из-под контроля, увели. Честер говорил, что он слышал, как уже в дверях Энди продолжал кричать на коменданта:
– Это моя жизнь! Неужели не понятно, это моя жизнь!
Двадцать дней провел Энди на «диете Нортона». Это была его первая стычка с Сэмом Нортоном и первая черная отметка в карточке с тех пор, как он вступил в нашу маленькую счастливую семейку.
Расскажу теперь немного о Шоушенкском карцере, раз уж к слову пришлось. Эта старая добрая традиция восходит к началу девятнадцатого века. В те дни никто не тратил времени на такие вещи, как «искупление», «реабилитация» и прочую ерунду. Вещи подразделялись четко и ясно на черное и белое. Либо вы виновны, либо нет. Если виновны – вас полагается либо повесить, либо посадить в тюрьму. И если вы приговорены к лишению свободы, вас не будут отвозить в какое-то заведение, нет, вам придется рыть себе тюрьму своими руками, и власти провинции Майн выделят для этого лопату. Вы выроете яму таких размеров, каких вам под силу, копая от восхода солнца до захода. Затем, получив пару шкур и корзину, вы спускаетесь вниз, а яму сверху накрывают решеткой, сквозь которую будут бросать немного зерен или кусочек червивого мяса, а по редким праздникам вас будут потчевать ячменной похлебкой. Испражняться придется в корзину, а в шесть утра, когда приходит тюремщик, эту же самую корзину вы отдаете ему для воды. А в дождливую погоду приходится спасаться под ней от потоков воды.
Никто не проводил «в дыре» слишком долгое время – самое большее, насколько я знаю, тридцать месяцев. Это был четырнадцатилетний психопат, кастрировавший школьного товарища, но он был молод и здоров, когда его посадили.
Не забывайте при этом, что за любое более тяжелое преступление, чем пустячная кража или мелкое богохульство, вас повесят. А за такие мелкие преступления вы проводите три, или шесть, или девять месяцев в дыре, и выходите оттуда абсолютно бледным, полуослепшим, начинаете бояться открытого пространства, зубы ваши шатаются и готовы окончательно вывалиться, ноги покрыты грибком. Старая добрая провинция Мэйн…
Шоушенкский карцер являет собой некое более цивилизованное подобие средневековой тюрьмы… События в человеческой жизни развиваются в трех направлениях: хорошо, плохо и ужасно. И если вы углубляетесь в кромешную тьму ужасного, все труднее становится делать какие-либо различия.
Чтобы попасть в карцер, вы спускаетесь на двадцать три ступеньки в подвал. Единственный звук, проникающий туда – звук падающей воды. Все освещение представлено тусклой шестидесятиваттной лампочкой. Камеры там одиночные, они имеют форму бочонка, как те чуланчики, что богатые люди в своем доме скрывают за какой-нибудь картиной. Как и в чулане, двери раздвигающиеся, окон нет никаких, даже решетчатых, и единственное освещение – лампочка, которую выключают в восемь вечера, на час раньше, чем гасят огни в остальных помещениях тюрьмы. Вам приходится находиться в кромешной тьме, хотите вы этого или нет. В камере есть вентиляция, и можно слышать, как в вентиляционной системе шуршат и снуют крысы. В камере есть прикрученная к стене койка и большой кан без сидения. Таким образом, у вас есть возможность проводить время тремя способами: сидеть, испражняться или спать. Богатый выбор. Двадцать дней в таком месте тянутся, как год, тридцать – как два года, сорок дней могут показаться десятилетием.