Мне казалось, я знаю, какова процедура, если кто-то совершил тяжкое преступление. Но, когда полицейские задержали меня и объяснили, что будет происходить дальше, возникло ощущение, что я слышу, как кто-то говорит слишком быстро на языке, которым я не вполне владею. Мне разъяснили мои права, но я продолжала сидеть под замком, хотя и не понимала почему. Я проснулась в море крови и ничего не помнила из того, что, как они утверждали, произошло.
Во время первого допроса мне сообщили, что меня подозревают в убийстве. Варианты с непредумышленным убийством или халатностью, явившейся причиной смерти, даже не рассматривались.
Убийство.
Инспектор криминальной полиции Тони Будин сказал, что мне предоставят защитника, если только у меня нет особых пожеланий — может быть, собственный адвокат? Пожеланий у меня не было.
Я вынуждена была уточнить, кто именно убит. Они переглянулись с таким видом, что я почувствовала себя полной дурой, но мне важно было узнать. Я не могла поверить, что Симон умер, что он никогда больше не посмотрит на меня, не улыбнется мне, не засмеется. Что его больше нет. Это просто не могло быть правдой — все происходящее казалось дурной шуткой или злонамеренным заговором. То, что они на полном серьезе употребляли мое имя в одном предложении со словами «подозревается в убийстве», просто не укладывалось в голове. Это был кошмарный сон, и я все никак не могла проснуться.
И все эти вопросы, сыпавшиеся на меня. Я делала все, что могла, пытаясь отвечать на них, однако полицейские не успокаивались — а того, что они услышали, уже оказалось достаточно, чтобы продолжать держать меня взаперти. Сколько бы раз я ни повторяла, что это ошибка, что я невиновна, это уже не имело значения. Не играли никакой роли мои заверения о том, что я не смогла бы убить человека, это противно моей природе. Чем больше я старалась убедить их, тем меньше они верили. В их глазах я уже была осуждена.
Первые дни в камере прошли как в дымке. Туман в голове, грязно-желтый кафель на стенах и мой пропитанный потом халат.
Помню, как меня везли в наручниках в белом минивэне Службы исполнения наказаний, как я смотрела наружу сквозь тонированные стекла, пока ехала в суд первой инстанции на Кунгсхольмене, где должно было проходить заседание о выборе меры пресечения. Я думала, что после него меня отпустят домой. Какая же я была идиотка!
Лукас Франке, знаменитый адвокат, с которым связалась Микаэла, настаивал на том, чтобы меня отпустили, однако суд пошел по линии обвинения. Меня посадили в камеру с полными ограничениями, по обоснованному подозрению в убийстве Симона Хюсса. То, что Лукас обжаловал это решение, никак не повлияло на результат.
Никогда в жизни я не применяла насилия и никому не угрожала, не показывала признаков сумеречного сознания. Однако суд настоял на том, чтобы меня обследовали в соответствии с параграфом седьмым на предмет того, вменяема я или нет. Я плакала, кричала и сопротивлялась, когда меня повели в подземелье и по подземному коридору из зала суда в изолятор, находящийся в соседнем здании. Меня тащили глубоко под землей по длинному белому тоннелю, где каждый шаг отдавался эхом. Если бы в ту минуту меня спросили, сумасшедшая ли я, я ответила бы, что уже почти.
Задним числом Лукас сказал мне, что я должна была отказаться отвечать на вопросы в его отсутствие. Я ломала голову, что такого сказала во время допросов. Как мне хотелось, чтобы я могла проявить себя как рациональная сознательная гражданка, какой всегда была — но, вероятно, уже тогда она перестала существовать.
Мое детство проходило в привилегированном положении, которое многим даже и не снилось. Я была белой женщиной, дочерью богатой и знаменитой мамы. Была хорошей ученицей, получала отличные оценки, меня ждало прекрасное будущее. Никто из тех, с кем я общалась, не знал на собственном опыте, что происходит, если в жизни что-то пошло не так. Я понятия не имела, что это такое — оказаться на обочине общества.
Как и большинство людей, живущих размеренной упорядоченной жизнью, я искренне верила, что общество функционирует как должно. По крайней мере, по большей части. Само собой, иногда допускаются небольшие ошибки, но в целом все идет как надо. Ведомства и органы власти следуют законам и правилам, многочисленные меры поддержки облегчают жизни людей. Шестеренки вращаются мягко и плавно, все делают свою работу и выполняют ее основательно: полицейские, прокуроры и адвокаты. Никто не обходит законы, не халтурит. Каждый человек, вне зависимости от этнического или социального происхождения, имеет право на честное и справедливое судебное разбирательство.
Рано или поздно истина будет установлена. Настолько я была слепа.
Правоохранительная система — не машина, в ней нет никаких шестеренок, которые вращались бы сами по себе. Ведомства и учреждения состоят из людей, а люди неидеальны. Мы совершаем ошибки, допускаем небрежность, у нас нет сил, а иногда нам наплевать, у нас не хватает времени, мы мыслим стереотипами, мы верим и надеемся без всяких на то оснований, и все решения, которые мы принимаем, имеют последствия для других. Иногда чудовищные последствия. И правоохранительная система не является исключением, как бы нам этого ни хотелось.
Для того, кто совершил ошибку, жизнь продолжается как прежде. Для того, на кого свалились ее последствия, вся жизнь превращается в черепки.
Когда преступник мужчина, ужаснее всего то, что человек убит, но когда убийца женщина, самое ужасное, скорее, то, что она убила. Интерес к женщинам, совершившим убийство, неописуем. Когда внешне самые обычные из них внезапно совершают необъяснимые насильственные преступления, все ищут разгадку. На этот раз всеобщее любопытство вызвала я, меня описывали как психически неуравновешенную из-за количества нанесенных ударов, меня считали хладнокровным монстром. Впрочем, прошло немало времени, прежде чем СМИ раскопали, кого же взяли под стражу за убийство в Фэрингсё и кто жертва.
Поначалу меня именовали «тридцатидвухлетней женщиной». Я перестала быть Линдой Андерссон. И не дочь Кэти, и не Солнечная девочка — я была просто «тридцатидвухлетней женщиной». Вся моя жизнь, все мои мысли и чувства, все, о чем я когда-либо мечтала или переживала, все сводилось к моему возрасту. Симон назывался «тридцатичетырехлетний мужчина» или «потерпевший». Мы стали анонимны. Обезличены.
В изоляторе мне присвоили номер «8512». Цифры были крупно написаны на двери, справа вверху и внизу. Номер «8512», с полными ограничениями.
— Но скоро СМИ разнюхают, кто она такая, и тогда нам оборвут телефон, — услышала я однажды голос за дверью туалета, и только тогда до меня дошло. Теперь в главной роли этого шоу я. Хочу я того или нет, свет прожекторов будет направлен на меня. Если мама была любимицей всей Швеции, то моя судьба — стать той, кого все ненавидят.
Но в тот момент я не могла осознать размаха происходящего. Из-за ограничений я не имела доступа ни к телевизору, ни к газетам, не могла позвонить Микаэле или Алексу. Мне не разрешалось писать письма и уж тем более принимать посетителей. Я не могла даже находиться в коридоре одновременно с другими арестованными — меня водили в туалет только тогда, когда в коридоре никого не было.
И так продолжалось сто шестьдесят четыре дня. Ровно столько я просидела в изоляторе до начала процесса. Наступила осень, дни становились все короче и темнее, а воздух холоднее. И однажды я увидела в прогулочном дворике, что с неба падает снег. Большую часть зимы он покрывал бетон, но потом растаял, и дни снова стали удлиняться. С середины сентября до конца февраля я следила за сменой времен года из прогулочного дворика на крыше. Двадцать три недели и три дня. Более пяти месяцев я была заперта на семи квадратных метрах, без всякого контакта с другими людьми, помимо охранников и адвоката.
Я ела одна. Засыпала одна. Просыпалась одна. Не менее двадцати трех часов в сутки я проводила взаперти в своей камере. Я — человек, который терпеть не мог одиночества, всегда искавший компанию. Никогда бы добровольно не выбрала одиночество. Я оплакивала Симона, и сожаления по поводу злых слов, сказанных между нами, разрывали мне сердце. Я тосковала по маме, думала о папе и мечтала увидеться с сестрой.