Это была каторга: я не знал, как начать разговор, боялся показаться вульгарным (потому что здорово проголодался и ел с аппетитом) и заставлял себя иногда отрываться от тарелки и бросать ей взгляд - дескать, я ее не забываю, она мне так же дорога, как и прошлую ночь.
- Ты думала обо мне сегодня? - Я наконец с натугой вспомнил, как положено ворковать влюбленным.
Она опустила веки, и я увидел две - не слезинки, скорее, блестки слез.
- Ты плачешь? - спросил я, пытаясь изобразить большее волнение, чем испытывал (но ведь я любил ее, Господи, я был от нее без ума! Почему же я не сопереживал ей? Почему мне хотелось есть, когда ее одолевали слезы?).
Она не ответила. Тогда я перегнулся через стол и погладил ее по голове, поцеловать не решился, не сделав перед тем глотка воды, не съев банана, словом, не переменив вкус во рту. (У меня были предрассудки белого человека: не говорить с полным ртом, вытирать губы, когда целуешь, и прочее, как будто это имеет какое-нибудь отношение к любви.)
- Аллан, я тебе кое-что принесла,- сказала она кротким звенящим голосом по-бенгальски, чтобы обратиться ко мне на «ты», бесстрастное английское «вы» ее всегда раздражало.
Она протянула мне подаренную Тагором шкатулку с прядью его волос.
- Вот, можешь сжечь, можешь что хочешь. Я больше не стану держать это у себя. Я его не любила. Это было помрачение ума, а не любовь, ведь он был моим гуру. И теперь…
Она смотрела на меня, не видя - ее взгляд проходил навылет и сливался с неким образом, созданным ею, может быть, тоже Алланом, но Алланом более полноценным, способным утолить ее жажду.
- Теперь я люблю только тебя. Все, что до тебя,- ненастоящее. Теперь я знаю, как это, теперь все по-другому.
Я потянулся обнять ее, однако на лестнице раздались шаги, и я только прикоснулся к ее руке. Шкатулку я вернул, мне казалось глупым мстить прядке седых волос. И потом, какое мне было дело до ее воспоминаний, до ее прошлого? В этот час я так неоспоримо чувствовал себя первым и единственным, что ничего не боялся. Ее прошлое пока не причиняло мне мучений - мучения наступили после: всякий раз, как Майтрейи отдалялась от меня, уходя в те непроницаемые времена, когда я еще не появился в ее жизни, я подозревал, что она сравнивает меня с тем, другим.
Но она, кажется, истолковала мой жест превратно: как безразличие к ее жертве, к открытости передо мной.
- Ты не хочешь взять? - спросила она, словно не веря.
- К чему? Лучше ты сама сожги,- ответил я, как мог ласковее.
- Я? Для меня это больше не имеет цены,- с негодованием отказалась она.
Решив не спорить, я взял душистый завиток и, аккуратно упаковав его в салфетку, спрятал в карман жилета. Потом отправился во двор и с таким наслаждением насвистывал, обливаясь холодной водой, что проходившая мимо Лилу стукнула в жестяную стену кабинки со словами:
- Эй, тебе опять кошмары снились?
Эта шутка, понятная только мне, всплыла из того далекого, месячной давности, прошлого, когда я пытался объяснить свою меланхолию и тревожное состояние («проблема Майтрейи», как я называл это в дневнике) тем, что плохо сплю. Воспоминание о времени метаний и неопределенности усиливало радость и уверенность моего сегодня. Я пошел к себе, полный желания, с чувством триумфатора.
Не успел я толком одеться, как в комнату постучала Майтрейи. Войдя, она опустила за собой штору (закрыть дверь не решилась) и бросилась мне на грудь.
- Не могу без тебя.
Я поцеловал ее. Она вырвалась и отскочила к двери.
- Разве это не грех?
- В чем же тут грех? - успокоил я ее.- Ведь мы любим друг друга.
- Но мы любим без ведома мамы и отца,- напомнила она.
- Рано или поздно мы им признаемся.
Она посмотрела на меня как на сумасшедшего.
- Нельзя!
- Когда-нибудь придется,- повторил я. - Я попрошу тебя в жены. Скажу им, что мы любим друг друга, и господин Сен не сможет нам отказать. Ты знаешь, как он ко мне привязан, он же сам привел меня к вам в дом и велел подружиться с тобой…
Я не стал продолжать, потому что Майтрейи всем своим видом выражала непонятное мне волнение и муку. Я хотел снова обнять ее, она отстранилась.
- Ты не знаешь одной вещи,- сказала она.- Не знаешь, что мы любим тебя по-другому.- Замявшись, она поправилась: - Они любят тебя по-другому, и я тоже должна была любить тебя так, как вначале, как брата…
- Не говори глупостей,- перебил я, целуя ее в плечо.- Да и они ни о каком «братстве» не думали.
- Нет же,- возразила Майтрейи.- Ты ничего не знаешь.- Она заплакала.- Господи, зачем все так вышло?
- Ты жалеешь? - спросил я.
Она приникла ко мне.
- Не жалею, нет, ты знаешь, и, что бы ни случилось, буду любить только тебя, я твоя. И однажды ты возьмешь меня с собой, в твою страну, правда? Я забуду Индию, я хочу забыть…
Она плакала и ласкалась ко мне, жесты ее поражали меня чистотой и в то же время уверенностью, какую трудно было ожидать от девушки, только накануне узнавшей первый поцелуй.
- Ничего им не говори. Они ни за что не отдадут меня тебе в жены. Они любят тебя только как своего сына, будущего сына.
Я с удивлением и радостью слушал ее, но Майтрейи охватила дрожь.
- Они мне сказали: «Майтрейи, теперь у тебя будет брат, Аллан. Постарайся полюбить его, он будет твоим братом, и баба усыновит его, а когда бабб отойдет от Дел, мы все поедем в его страну; у нас есть состояние, и мы будем там жить как раджи; там нет жары и нет революции, и белые там не злые, как здесь, и они будут считать нас братьями…» А я - что я наделала? Ты понимаешь, как я люблю тебя, теперь ты понимаешь?…
Мне пришлось подхватить ее на руки, чтобы она не упала, и усадить в кресло. Мы долго просидели рядом, не говоря ни слова.
И начались другие дни. О каждом из них я мог бы написать по целой тетради, столько они вмещали, так свежи они в памяти. Августовские дни, когда каждую свободную минуту мы проводили вместе и я поднимался к себе, только чтобы переодеться и сделать запись в дневнике. Майтрейи готовилась к экзамену на бакалавра искусств, а я ей ассистировал. По-санскритски я не понимал ни слова, но можно было сидеть подле Майтрейи на ковре, украдкой пожимать ее руку, касаться губами волос, любоваться ею, поддразнивать ее, пока учитель, близорукий пандит, комментировал «Шакунталу» или проверял тетрадки с упражнениями по переводу и грамматике. А не то Майтрейи сама толковала мне Калидасу, находя в каждой его строфе о любви намек на нашу тайну. Я изменился: музыка, поэзия, бенгальская литература потеснили мои прежние интересы. Я старался в оригинале разбирать вишнуитские стихи, волновался, читая перевод «Шакунталы», с полным равнодушием смотрел на полку, уставленную книгами по физике, и, через силу отработав день, бежал скорее домой, к своей Майтрейи.
Несколько дней спустя после нашего объяснения она пришла ко мне с каким-то, по ее словам, важным признанием. Я был так уверен в ее любви, так полон желания, всегда обуревавшего меня при ней, что ответил объятием и поцелуем.
- Нет, выслушай меня,- настаивала она.- Ты должен знать все. Скажи, ты когда-нибудь любил так, как сейчас?
- Никогда,- ответил я без запинки, не слишком хорошо сознавая, ложь это или только гипербола.
(Впрочем, что были те эфемерные увлечения плоти, которым я поддавался по молодости лет, по сравнению с теперешним чувством, забравшим у меня память, сделавшим из меня слепок с души и желаний Майтрейи?)
- Я тоже,- сказала Майтрейи.- Но вообще я любила. Рассказать тебе?
- Как хочешь.
- Я любила дерево по имени Семилистник, так они у нас называются,- начала она.
Я засмеялся и потрепал ее по голове.
- Тоже мне любовь, какая ты смешная!
Нет, нет, я правда его любила. И Чабу сейчас тоже любит одно дерево, но мое было лучше, мы жили тогда в Алипоре, а там деревьев много, и они очень большие, вот я и влюбилась в одно, могучее, высокое, ужасно нежное и ласковое… мне не хотелось с ним расставаться. Мы с ним целыми днями ласкались, целовались, разговаривали, я ему посвящала стихи - кто бы еще меня понял? И когда оно гладило меня листьями по лицу, я таяла, я переставала дышать. Бывало, убегу ночью из дому голышом и заберусь на мое дерево - я не могла спать одна. Сижу высоко на ветке и плачу до рассвета, пока не продрогну. Раз меня чуть не застигла мама, и я от страха слегла - с тех пор у меня часто болит сердце. Я лежала много дней, и мне каждый день должны были приносить свежую ветку с семью листьями…
Я слушал, как слушают сказку, и Майтрейи уходила все дальше и дальше от меня. Какая сложная натура! Я еще раз убеждался, что определения «примитивные», «простые», «наивные» подходят скорее для нас, детей цивилизации, а каждый из этих людей, которых я полюбил до того, что захотел стать одним из них, заключает в себе целую мифологию, недоступную нашему пониманию, они-то и есть души глубокие и обильные, сложные и непостижимые. Мне было больно от того, что говорила Майтрейи. Больно от этой ее способности вкладывать страсть во все, тогда как я хотел владеть ею единолично. Такая любвеобильность в женщине - может ли быть большее мучение для мужчины?