Нет, надо все-таки наведаться к ней, а то будет себе голову ломать, еще придумает что-нибудь. Только бессмысленно объяснять ей про нового офицера, про усиление караульной службы и про эту чертову киренийскую шайку, что свалилась на их голову. А если взять да просто перестать появляться, она же поднимет шум, и тогда-то уж точно этот ее братец… Правильно сказал Бенсон, что у него собачья морда… Такого надо было придушить еще в колыбели. И как это получилось, что Торло с Арианной родились у одних родителей?!
Чтобы взбодриться, он начал тихонько насвистывать. Все у тебя будет в порядке, старина Марчи. Откупишься от них тушенкой, а если покажется мало, то перед винтовкой и патронами ее братец уж точно не устоит. За мясо и оружие они сделают для тебя что хочешь, а уж к этому добру у тебя всегда есть доступ. Он звякнул связкой ключей, лежавших в кармане, и у него вдруг полегчало на душе.
***
Берроуз и механик с «Дануна» приходили после обеда выпить и только недавно ушли. В комнате Джона Ричмонда еще стоял густой аромат сигар Берроуза. Джон сидел у окна и писал. Расположенное справа от ворот окно выходило на горный склон, спускавшийся к деревне. Вдалеке в море мерцали огни, среди которых можно было различить огни «Дануна». В комнате назойливо пищал комар. Ночная бабочка, размашисто хлопая крыльями, неуклюже влетела в окно.
«У меня сложилось впечатление, что полковник Моци ненавидит Шебира до мозга костей. Я могу ошибаться, но вы же знаете, как это иногда бывает: иной раз мысль осеняет тебя еще до того, как ты способен ее сформулировать. Никому не хочется выполнять черную работу, а потом смотреть, как другие снимают сливки. Я не силен в метафорах, но надеюсь, вы меня поняли».
Он прекратил писать и снова представил себе худое лицо Моци и его плотно сжатые губы в тот момент, когда тот хлестал по щекам Шебира.
«Мэрион Шебир, похоже, взяла себя в руки, хотя по-прежнему безучастна ко всему и почти все время проводит в постели. Известно ли вам что-нибудь о ее личных отношениях с, Шебиром? Они настояли на том, чтобы их поселили в разные комнаты. Мне это показалось странным, если вспомнить, что она приехала сюда по собственной воле исключительно из любви к мужу. Быть может, их брак распался и они поддерживают видимость отношений из политических соображений? Если бы она оставила его, ее уход не сыграл бы ему на руку».
Джон встал, налил себе виски и содовой и вернулся к столу. Глядя в окно, он вдруг испытал чувство невероятного одиночества и заброшенности. Лишь несколько огней горело где-то вдалеке; в ночном воздухе, напоенном новыми для него ароматами, разносилось неумолчное стрекотанье цикад… Дома он сейчас бы кликнул собак и отправился бы на прогулку.
Собаки, бегущие по мокрой от росы траве, гулкое уханье филина, а где-то высоко в небе гудящий самолет, выполняющий рейс Париж – Лондон. Только какая разница, где он сейчас: там или здесь? Джон нахмурился. Уже больше года это непрощеное чувство одиночества, где бы он ни был, росло внутри него. Он словно пытался задать себе какой-то вопрос, но все никак не мог сформулировать его. Самое большее, к чему ему пока удалось приблизиться, это ощущение какого-то смутного желания… Он чувствовал, что хочет чего-то большего, нежели то, что имеет теперь, и чего-то очень важного. Но чего?
Раздраженно отмахнувшись от этой мысли, он вернулся к своим заметкам, предназначавшимся для Бэнстеда.
"Люди в Форт-Себастьяне оказались лучше, чем я ожидал.
Большинство из них провели здесь больше года, лишь изредка выбираясь на Сан-Бородон. По-моему, многие обзавелись здесь семьями, и не могу сказать, чтобы я был против таких контактов. Если Хадид и его компания на самом деле что-то замышляют, то никому не повредит, если мои солдаты будут держать ухо востро, сидя за кухонными столами местных жителей. Но если это затянется надолго, рекомендую вам потормошить кого следует и от кого зависит, чтобы сюда прислали еще людей".
Действительно, как долго все это будет продолжаться? – подумал Джон. И разрешат ли ему потом вернуться домой или сразу перебросят на другое задание? Этого ему никак не хотелось. Когда операция здесь закончится, он подаст рапорт о переводе на полковую службу. По крайней мере, в полку он будет чувствовать себя как дома.
Находящийся на службе у ее величества военный корабль «Данун» стоял на рейде у берегов Моры три дня. За это время гарнизонная жизнь Форт-Себастьяна полностью наладилась. По ночам троих пленников и слугу запирали в Колокольной башне, а возле двери, выходящей на галерею, выставляли часового.
Днем всем троим разрешалось прогуливаться по галерее между Колокольной и Флаговой башнями, откуда открывался вид на крутой скалистый мыс.
Никому из пленников, за исключением Абу, не позволяли выходить во двор или прогуливаться по форту. Зато Абу была предоставлена полная свобода передвижения между Колокольной башней и кухней, откуда он приносил еду для всей троицы. Любопытно, что почти все обитатели крепости, не проявляя особого интереса к заключенным, все как один приняли Абу. В первый же день ему надавали тех ласковых, необидных прозвищ, какими обычно награждают тех, кто способен вызвать в армейской среде симпатию или возбудить всеобщее воображение. Абу расхаживал по крепости босиком, в своих плотных темных брюках, белом пиджаке и черной облегающей шапочке, улыбался, когда к нему обращались, не понимая при этом, по всеобщему убеждению, ни слова, и всякий раз на проявленную доброту или оказанную помощь неизменно отвечал уважительным стариковским поклоном. Одним словом, Абу сделался всеобщим любимцем. Его называли Али Бабой, Абу-Бен-Вонючкой и, наконец, просто Абби. На кухне, куда он приходил за едой, его обучили простым английским фразам, в основном, как это водится в армии, расхожим казарменным непристойностям, звучавшим в устах ничего не понимающего иностранца до того потешно, что заставляли солдат буквально покатываться со смеху. Один только вид Абу, вежливо раскланивающегося на пороге кухни со словами:
«Я пришел за вонючим пойлом для моих ублюдков», доводил повара Дженкинса чуть ли не до колик, и тот, согнувшись пополам и держась за живот, давился от смеха.
И никто в гарнизоне не догадывался, что Абу в такие минуты тоже развлекался, ибо прекрасно понимал по-английски, хотя, по приказу полковника Моци, умело хранил свои знания при себе. Абу приносил своим хозяевам не только пищу. Он старательно запоминал имена и обязанности людей, внутреннее расположение крепости, время смены караула и прочие подробности гарнизонной жизни. Ничто не ускользало от глаза и слуха маленького Абу-Бен-Вонючки, и все, что ему удавалось разузнать, передавалось полковнику Моци.
Служивший в крепости повар, толстяк лет двадцати восьми с лоснящейся как у тюленя кожей и блестящими словно две черные пуговицы глазами, носивший уэльскую фамилию Дженкинс, но родившийся в Сассексе и говоривший без малейшего акцента, покровительствовал Абу. В лице старика слуги он нашел благодарного слушателя, который, получив стакан пива, мог часами сидеть и терпеливо внимать рассказам повара. Буквально в первые же два дня между ними установился своеобразный ритуал: собрав после ужина грязную посуду, они выходили во внутренний двор, усаживались поудобнее под лучами заходящего солнца и подолгу беседовали.
Дженкинс в свободное от кухни время выполнял еще и обязанности садовника. До армии он служил помощником садовника в одном из сассекских имений. В самом центре крепостного двора зеленела обнесенная камнями круглая лужайка размером в половину теннисного корта, поросшая азалиями, олеандром, чубушником и каким-то местным кустарником, покрытым белыми цветами-граммофончиками, который жители Моры называли flor de campina. Дженкинс старательно ухаживал за растениями, поливал их, мотыжил землю. Поэтому случайно забывшемуся солдату, прошедшему по лужайке, сломавшему веточку или обронившему пустую коробку из-под сигарет на этом старательно ухоженном пятачке земли, выдавалось сполна: из открытых дверей кухни тут же несся оглушительный рев Дженкинса. Правда, нужно сказать, что редко кто отваживался нарушить эти благословенные границы. Ибо какой же дурак, будучи человеком армейским, захочет портить отношения с поваром? По краю лужайки цвели пестрые лилии, а в центре возвышалась главная гордость Дженкинса, являвшаяся, впрочем, не только гордостью, но и радостью всей Моры.
Это было дерево. Его ствол, у основания достигавший в обхват добрых пятнадцати футов, был покрыт корой редкого, светло-зеленого цвета, грубой и шершавой, как слоновья кожа. На высоте примерно шести футов над землей от ствола начинали подниматься в разные стороны массивные, гладкие зеленые ветви, почти до самого конца не имевшие листьев. Ветви простирались высоко над землей, и лишь самые их концы были покрыты узкими копьевидными листьями длиною в два или три фута. Все дерево целиком напоминало гигантский канделябр, а его зеленые ветви запутанным лабиринтом раскинулись вширь, придавая ему форму огромного гриба.