области фантазий на жёсткую почву безотрадной действительности. Позабыв о своей слабости и не проходящей головной боли, он вскочил и довольно резво бросился вверх по неровным, скользким от сырости ступенькам. Достигнув двери, припал к ней ухом и, стараясь унять бешеное, буквально оглушавшее его сердцебиение, прислушался.
Однако, как ни напрягал слух, ничего не услышал. В коридоре было тихо. Из других частей дома тоже не доносилось никаких звуков. Могло сложиться впечатление, что хозяева его, как и положено в ночную пору, спят глубоким крепким сном.
Послушав ещё минуту-другую и так ничего и не уловив, Гоша отстранился от двери и испустил застрявший в горле тяжёлый вздох. Медленно провёл рукой по влажному, пылавшему от напряжения лицу. Затем приложил её к по-прежнему колотившемуся, будто хотевшему выскочить из груди сердцу. Чувствуя ладонью его учащённый дробный стук, начал плавно водить ею по левой стороне груди, пока оно понемногу не успокоилось. Тогда он вновь протяжно вздохнул, бессильно уронил руки вдоль тела и некоторое время стоял неподвижно, чуть склонив голову и упёршись взглядом в дверь.
Потом вдруг его руки, словно независимо от его воли, зашевелились, задвигали пальцами, вытянулись вперёд и стали осторожно и тщательно ощупывать запертую дверь. Она была сделана из толстых, плотно пригнанных одна к другой досок, между которыми не было ни одной сколько-нибудь заметной щели; лишь в двух-трёх местах виднелись мелкие, будто по недоразумению оказавшиеся здесь щёлочки, – сквозь них из полутёмного коридора в объятый густым мраком подвал проникали слабые, едва уловимые глазом отблески горевшего в отдалении, на кухне, света. Обрывки этого далёкого тусклого освещения, как и услышанные им только что звуки, убедили Гошу в том, что хозяева, скорее всего, не спят, а лишь отдыхают, чтобы чуть попозже – и, вероятно, уже очень скоро! – с новыми, свежими силами, засучив рукава, взяться за дело…
Едва подумав об этом, он плотно, со скрипом, стиснул зубы, напрягся всем телом и шумно, с лёгким хрипом задышал, как если бы ему не хватало воздуха. На него будто повеяло холодом. Перед глазами, как в видеоряде, замелькали чёткие, красочные картины одна мрачнее другой, порождённые не в меру богатой и услужливой фантазией, – картины того, что, возможно, случится с ним вот-вот, через считанные мгновения…
Думать об этом, а тем более видеть это, словно наяву, было невыносимо. Гоша глухо простонал, точно он острой боли, затряс головой, пытаясь стряхнуть с себя это пугающее, чересчур явственное зрительное наваждение, и, забывшись, хватил кулаком по двери.
И тут же пришёл в себя. Обомлев, не смея пошевелиться, он широко раскрытыми, полными невыразимого ужаса глазами уставился на дверь. Он не сомневался, что его стук был услышан и, очевидно, принят за попытку выломать дверь и вырваться на свободу. И сейчас, без сомнения, за ним придут, чтобы жестоко наказать за эту попытку!
Несколько мгновений прошло в напряжённом, томительном ожидании, оказавшемся, впрочем, напрасным. Никто за ним не шёл. В коридоре, как и во всём доме, по-прежнему царила глубокая, никем и ничем не нарушаемая тишина, в которой он вновь мог расслышать неровное, то учащённое, то замиравшее, биение своего сердца.
Тишина эта, однако, не обольщала его. Он понимал, что мёртвый покой и сонное оцепенение, в котором якобы пребывал дом, кажущиеся, обманчивые. Но он не мог и не хотел больше обманываться, тешить себя пустыми, неосуществимыми надеждами, верить в чудо. Он знал, что где-то там, в глубине дома, затаились до поры до времени два чудовища в человеческом образе, в чьей власти он по воле своей несчастной судьбы оказался в этот роковой для него день. И они, по всей вероятности, решают в эти минуты вопрос о том, какой смерти его предать, какой вид казни избрать, как сделать так, чтобы он страдал подольше и доставил тем самым своим мучителям как можно больше дикого, извращённого удовольствия, которое они, по-видимому, способны были получать только таким способом – терзая, мучая и конце концов умерщвляя случайных, ни в чём не повинных людей.
Гоша отступил от наглухо запертой, стоявшей перед ним неодолимой преградой двери, которую нечего было и думать взломать, сделал несколько медленных, нетвёрдых шагов назад и, окончательно обессилев, присел на одной из ступенек. Уронив голову на руки, упёртые локтями в колени, закрыл глаза и застыл, точно холодное, безжизненное изваяние. Состояние, в которое он впал, не было ни задумчивостью – мыслей в его опустошённом, будто выхолощенном мозгу больше не было; ни отчаянием – самые бурные, неукротимые приступы отчаяния остались позади и потеряли свою первоначальную силу; ни даже страхом – он словно устал бояться и стал бесчувственным и безразличным к своей участи. Он будто впал в столбняк, перестал ощущать собственное существование, сделался вялым, апатичным, равнодушным и к самому себе, и ко всему на свете. Его воля, чувства, желания словно бы уже умерли, и лишь практически обездвиженное, анемичное тело ещё продолжало иногда подавать слабые, чисто механические признаки жизни.
В нём продолжали жить лишь воспоминания – единственное, что ещё оставалось в его распоряжении. Неспешной смутной чередой, точно вереница призраков, перед его омрачённым внутренним взором одно за другим, в стройной последовательности, проходили события этого дня, с того самого злосчастного мгновения, когда он вышел из дому и задержался ненадолго у подъезда, шныряя скучающим взглядом по двору в поисках своих товарищей. Он бесконечное количество раз задавался одним и тем же не имевшим ответа вопросом: почему тогда, в самом начале, не обнаружив в пределах видимости своих друзей, он не повернулся и не возвратился домой? Ведь тогда ничего этого – того, что произошло с ним потом, и происходит сейчас, и произойдёт вот-вот, через миг-другой, – не случилось бы! Всё закончилось бы не начавшись, и он был бы теперь у себя дома, спал бы в своей постели и знать бы ничего не знал о чёрном, похожем на гроб доме на окраине города и его мерзких обитателях.
Затем перед ним вновь отчётливо, во всех деталях предстала сцена встречи и знакомства с неизвестной красавицей в сквере. И опять он изумлялся и недоумевал: почему ничто – предчувствие, интуиция, пресловутый «внутренний голос» или что-нибудь ещё в этом роде – не предупредило его о грозившей ему опасности? Почему ничто не насторожило, не встревожило его? Почему ни малейшее подозрение не шевельнулось в нём? Ведь в таком случае, возможно постояв и полюбовавшись ещё немного симпатичной незнакомкой, он, после некоторых колебаний и борьбы с самим собой, подчинившись спасительному внутреннему предупреждению, всё же нашёл бы в себе силы отвести