В конце концов я стал снимать знаменитостей: актрис, финансовых тузов, писателей, автогонщиков — словом, представителей высшего света. При этом я использовал тот же метод, что и во время войны. Он был хорош тем, что выгодно оттенял общественное положение и звание фотографируемого, чем сразу привлекал значительную часть клиентов. Те, кто смог оценить по достоинству мою технику, стали обращаться именно ко мне, когда им нужно было сделать фотопортрет для какого-нибудь издания. Кроме того, они знакомили меня с другими знаменитостями — таким образом я сделал себе имя в этой профессии.
Помню, как жена однажды заметила:
— Ты прямо как Гоген.
Кажется, в то время наш сын уже ходил в первый класс.
— Ведь не так уж часто случается, что люди бросают свою работу, чтобы заняться фотографией, да? Вот и Гоген тоже оставил профессию биржевого маклера, чтобы стать художником.
— Но я с самого детства хотел стать фотографом, — возразил я. — И я вовсе не думал, что стану заниматься тем, что делаю сейчас. Мне хотелось фиксировать на пленку события исторического масштаба.
— Но тебя очень ценят как портретиста, разве нет? Тебе что, не нравится твое занятие?
— Я не говорю, что оно мне не нравится. Если бы оно мне не нравилось, я бы этим не занимался.
— А что с тобой происходит, когда ты делаешь эти снимки?
— Ничего особенного.
— Это заставляет тебя вспоминать прошлое?
— Что, когда я смотрю в объектив?
— Да. Те, кого ты фотографируешь, — люди, добившиеся успеха, правда? А во Вьетнаме все было совсем иначе.
— В общем, да, я часто вспоминаю те времена.
— Трупы и все такое?
— Гм…
— То, что ты видел во Вьетнаме, и все эти знаменитости — все это не имеет между собой ничего общего.
— Я пытаюсь фотографировать в той же манере.
Мы долго так разговаривали, и я подумал про себя: мне приятно говорить с этой женщиной о таких важных вещах. Под конец она сказала, смеясь: «Когда я училась в Европе, я побывала во многих музеях, но больше всего мне понравились картины Гогена».
Благодаря тому, что я посвятил часть своей жизни фотографии, мой разлад с действительностью несколько уменьшился, но все же не исчез окончательно. Я свыкся с бездной внутри себя, я познал истинную природу ее.
«…Когда я увидел твою фамилию под снимком, запечатлевшим встречу экономистов в редакции токийского экономического журнала, то не поверил своим глазам. Ты еще не бросил свое занятие? Если будет время, приезжай ко мне в Нью-Йорк. Я купил бы у тебя негативы…»
Получив письмо Клауса, я тотчас же принял его приглашение, тем более что хотел поговорить с ним об этой самой «бездне».
Я оказался в штаб-квартире ЮПИ, какое-то время разглядывал фотоснимки с церемоний вручения Пулитцеровской премии и наконец впервые за последние семнадцать лет увидел Клауса. За это время он окончательно облысел. Клаус пригласил меня к себе на Семидесятую улицу. С женой он развелся и теперь жил с какой-то мексиканкой, моложе его на пятнадцать лет. Она говорила только по-испански и угостила нас произведениями своей национальной кухни, за которыми мы и поболтали, попивая «Корону».
— «Корону» наливают, положив в горлышко бутылки тоненький ломтик лайма.
— Ну, ты же знаешь, такое есть и в Японии.
— Это точно, в Японии можно найти все, что захочешь, — реагировал Клаус, трясясь от смеха. — А ты что же, живешь счастливой семейной жизнью? — спросил он, не отрывая глаз от рук своей мексиканки, которая внесла блюдо с фасолью и стручковым перцем.
Я рассказал ему о своей жене и сыне. Клаус слушал, обильно посыпая свою тарелку с чили бинс приправой табаско.
— Значит, ты предпочитаешь двусмысленность?
— Что ты хочешь этим сказать?
— Ты же знаешь… Когда ж это было? Кажется, в Сайгоне… Я тогда уже не ходил на передовую и стал покупать у тебя негативы. Ну, помнишь, тогда зашел разговор о различиях японского стиля общения и всех прочих стилей?
Я кивнул. Я все прекрасно помнил.
— И, как мне кажется, мы пришли тогда к заключению, что японский язык — язык двусмысленный, неоднозначный. Вот английский или романские языки — они и практичные, и однозначные, ведь верно? А в японском у одного только слова «я» имеется тьма значений, так?
Действительно, по-японски «я» будет «ватаси», а также «орэ», «боку» и «васи»…
— Следовательно, это язык функциональный, но только на первый взгляд. Если рассматривать его с точки зрения практичности, он окажется двусмысленным; иными словами, то, что я называю двусмысленностью японского языка, означает, что ты можешь использовать вежливые формы, обращаясь к человеку, по отношению к которому не испытываешь никакого уважения, и таким образом обмануть свои собственные чувства. А вот английский язык для обращения к кому-либо располагает только понятием «you», все для тебя «уои» — и тот, кому ты обязан жизнью, и самый последний мерзавец. Это может показаться нам очень неудобным, но в действительности очень практично и точно. Правда, если ты обращаешься к человеку вежливо, ты должен сопровождать свои слова жестами и мимикой, выражающими твои чувства; когда же ты говоришь «you» с ненавистью, тебе нужно выразить свою ненависть. Лично я считаю, что временами двусмысленность языка предпочтительнее. Что этот «you» испытывает сейчас по отношению ко мне? Существует ли он в этом мире человеческих отношений, что ставят так жестко этот вопрос? Если так, то человеческие отношения должны быть установлены законом и в конце концов превратиться в некое средство платежа.
Вот, посмотри. Она — нелегальная иммигрантка, пробравшаяся сюда через Калифорнию. Она почти не говорит по-английски, а мой испанский просто ужасен… хотя, может, он будет и получше твоего английского…
Говоря это, Клаус указывал подбородком на свою смуглую женщину, которая только что поставила на стол блюдо такое — свинина с имбирем.
— Бракоразводный процесс вымотал меня физически и морально. Они могут судить о любви отца к своим детям по количеству выпивки и по тому, когда он возвращается домой! Как тебе такое, а? Я проиграл суд… я люблю своего сына, но теперь у меня нет права даже видеться с ним!
Взгляни на эту женщину. Для нее, ясное дело, слова «I love you» не имеют никакого значения, и она прибегает к жестам. Но зато у нее нет никакой возможности подвергнуть меня судебному преследованию, если она найдет на воротнике моей рубашки следы от губной помады. Все, что она может сделать, — показать всю силу своей ярости… это двусмысленно, но в то же время и однозначно. Фантастика, правда?
Я ответил, что мне не кажется это фантастикой, и Клаус Катцерманн вдруг как-то погрустнел. Вообще, о чем бы он ни говорил в тот день, все это мало трогало меня. И только после знакомства с той актрисой меня стали мучить мысли о «двусмысленности» и «точности».
— Это очень трудно объяснить, да и с моим английским вряд ли такое представилось бы возможным, — начал я и попытался рассказать Клаусу о своей «внутренней бездне».
— А помнишь Сайгон в сумерках? — спросил Клаус, устремив взгляд в пространство, когда я закончил рассказывать. — Не важно, о каком месте ты подумаешь, хоть о ночном клубе на авеню Тудук. А я никак не могу забыть ресторан с панорамным окном на пятом этаже «Мажестик», где я пил пиво и глядел на отблески заходящего солнца в водах реки, после того как принял душ, в очередной раз вернувшись с передовой. А ты помнишь, а, Кария?
— Как же я мог забыть? — отвечал я.
— Твоя «бездна»… да и моя тоже — разумеется, у меня она тоже есть. Но у меня, в отличие от тебя, с момента возвращения домой возникло столько проблем, что и времени-то не оставалось обращать на это внимание. Да и сейчас все недосуг. Так вот, эта «бездна» — что-то вроде черной дыры, в определенном смысле. Видишь ли, мне некогда думать об этом… для меня сейчас гораздо важнее то, как вытащить эту женщину из сальса-клуба в Восточном Гарлеме, где я ее нашел.
— Черная дыра?
— Да, черная дыра, которая проглатывает все на свете. Ты только подумай, Кария, никто нас не заставлял идти на передний край, мы шли туда исключительно по своей воле. Нам пришлось увидеть там немало жутких сцен… Я не Фрэнсис Коппола, но все же фронт чем-то напоминает карнавал.
Я начинал понимать, что он хотел сказать.
— Да, карнавал. Я могу так говорить, ибо я уверен, что ты поймешь меня правильно. Видишь ли, существует два типа людей: одни чувствуют себя сильнее, оттого что им удалось убить врага на поле боя, а другие — когда им удалось вернуться живыми с передовой и выпить пива. Да, два типа людей… но как только речь заходит о настоящей войне, то проигрывает та армия, которая по большей части состоит из тех, кто на поле сражения чувствует себя не в своей тарелке. Вьетконговцы, те были властелинами сумерек, потому что не позволяли себе ни малейшей передышки. А ты и я, вернувшись с фронта, к счастью или несчастью, угощались пивком, тем самым, которое не найдешь где попало. Все эти «Романэ Конти» и «Мутон Ротшильд», что пьют в трехзвездочных ресторанах в Париже, по сравнению с тем пивом всего лишь козлиная моча. Уверен, что коктейли, шампанское и вся прочая выпивка были изобретены как эрзац того пива, что пьешь после сражения.