Проскочив под холодным дождем к спасительному укрытию навеса, Спенсер оглянулся назад.
Собака передвинулась на его место, уткнулась носом в боковое стекло, одно ухо торчало, другое свешивалось вниз. От дыхания Рокки стекло помутнело. Пес смотрел в окно и молчал. Рокки никогда не лаял. Он просто смотрел и ждал. Это были шестнадцать килограммов любви и преданности в чистом виде.
Спенсер отвел глаза, повернул за угол и съежился под пронизывающим ветром.
Звуки этой влажной ночи наводили на мысль, что побережье со всеми строениями, деревьями превращается в массу ледяных глыб, постепенно поглощаемых темной пастью океана. Дождь стекал с навеса, булькал в сточных канавах, брызгал из-под колес проезжавших мимо машин. Едва слышимый, скорее даже не слышимый, а ощутимый, непрестанный шум прибоя свидетельствовал о постоянном и медленном разрушении пляжей и берегов.
Когда Спенсер проходил мимо заколоченных витрин бывшей картинной галереи, из темного подъезда раздался голос. Это был сухой, хриплый, скрипучий голос:
– Я знаю, кто ты.
Остановившись, Спенсер вгляделся во тьму. В подъезде сидел человек, раскинув в стороны ноги и прислонившись к двери, ведущей внутрь галереи. В грязной одежде, небритый, он более походил на кучу рванья, чем на человека, к тому же его лохмотья были настолько пропитаны потом и прочими органическими выделениями, что стали настоящим питомником для паразитов.
– Я знаю, кто ты, – тихо, но достаточно четко произнес бродяга.
Из темноты доносился запах немытого тела, мочи и дешевого вина.
В конце семидесятых, когда многих пациентов психиатрических больниц выпустили на волю во имя свободы и человечности, на улицах появилось огромное количество одурманенных наркотиками сумасшедших бродяг. Они заполонили улицы страны, эта армия живых трупов, судьбой которых спекулировали десятки беспардонных политиканов.
Хриплый и пронзительный шепот звучал зловеще, как голос ожившей мумии: «Я знаю, кто ты».
Лучшим ответом было не обращать внимания и идти своей дорогой.
В темноте можно было различить бледное лицо бродяги, обрамленное снизу неопрятной бородой, сверху – длинными и спутанными патлами. Запавшие глаза мерцали, как два заброшенных колодца. «Я знаю, кто ты».
– Никто не знает, – ответил Спенсер.
Коснувшись пальцами шрама, он прошел мимо заброшенной галереи и этого жалкого субъекта.
– Никто не знает, – прошептал бродяга. Возможно, его слова, обращенные к прохожему, вначале показавшиеся зловещими, даже похожими на какое-то пророчество, были всего-навсего бессмысленным повторением последней фразы, которую он слышал от проходящих мимо. «Никто не знает».
Спенсер остановился у входа в коктейль-бар. Не совершает ли он непоправимой ошибки? Он взялся за ручку, но войти не решался.
Опять из темного подъезда раздался хриплый шепот. Сквозь шум дождя утверждение, казалось, звучит как механический голос далекой радиостанции, расположенной где-нибудь на краю земли. «Никто не знает...»
Спенсер толкнул красную дверь и вошел.
В этот вечер, в среду, очереди здесь не было. Возможно, не было очередей ни в пятницу, ни в субботу. В заведение не ломились посетители.
Теплый воздух был пропитан табачным дымом. Было душновато. В дальнем левом углу прямоугольного помещения под светом прожектора пианист без особого воодушевления трудился над пьесой «Мандарин».
Зал был отделан в черно-серых тонах и украшен полированной нержавейкой, зеркалами и светильниками в стиле арт деко, отбрасывающими большие темно-синие круги на потолок, что придавало заведению старомодно-стильный вид. Но обивка давно потерлась, зеркала потрескались, сталь помутнела от табачного дыма.
Большинство столиков пустовало. Несколько немолодых пар сидели поближе к музыканту.
Спенсер подошел к стойке, справа от двери, и сел на самый крайний табурет, подальше от пианино.
У бармена были жидкие волосы, землистое лицо, водянисто-серые глаза. Его профессиональная вежливость и бледная улыбка не могли скрыть глубочайшей скуки. Он действовал четко, как робот, и так же механически, полностью отвергая возможность вступить с ним в беседу, поскольку всячески избегал встретиться с посетителем глазами.
У стойки, чуть подальше, сидели еще два человека лет пятидесяти, каждый сам по себе, и с угрюмым видом смотрели в свои стаканы. Воротники их рубашек были расстегнуты, галстуки сбились набок. Вид у них был обескураженный и мрачный, как у служащих рекламного агентства, получивших уведомление об увольнении десять лет назад, но все еще не решивших, что им делать дальше. Возможно, они пришли в «Красную дверь», потому что привыкли расслабляться после работы именно здесь в те дни, когда еще на что-то надеялись.
Единственная работавшая сейчас официантка была необыкновенно хороша – наполовину вьетнамка, наполовину негритянка. На ней был тот же костюм, что и накануне вечером (на Валери вчера был такой же): черные туфли на высоких каблуках, короткая черная юбка, черный джемпер с короткими рукавами. Валери называла девушку Рози.
Посидев минут пятнадцать, Спенсер остановил Рози, проходившую мимо него с подносом:
– Валери сегодня работает?
– Должна, – ответила та.
Он почувствовал облегчение. Валери не солгала. Он боялся, что она могла его надуть, вежливо отшить.
– Я немного из-за нее волнуюсь, – сказала Рози.
– Почему это?
– Ее смена началась уже час назад. – Взгляд Рози остановился на его шраме. – Она даже не позвонила.
– Она нечасто опаздывает?
– Вал? Никогда. Она очень организованный человек.
– Она уже давно здесь работает?
– Месяца два. Она... – Рози перевела взгляд со шрама и взглянула ему в глаза. – Вы ей друг или просто приятель?
– Я был здесь вчера вечером. Сидел на этом месте. Народу было мало, и мы немного поболтали.
– Ах да, я вас помню, – сказала Рози, и стало ясно, что она не очень-то понимает, почему это Валери тратила на него время.
Он не походил на мужчину чьей-либо мечты. На нем были кроссовки, джинсы, рабочая рубашка и бумажная куртка, купленная в магазине «Кмарта», – точно так же он был одет и в свой первый приход сюда. Ни одной дорогой вещи. Часы марки «Таймекс». И конечно же, шрам. Всегда этот шрам.
– Я ей звонила, – сказала Рози. – Но никто не ответил. Я волнуюсь.
– Но она опоздала всего лишь на час, это не так много. Может быть, проколола шину.
– В этом городе, – сказала Рози, и лицо ее помрачнело, отчего она показалась старше лет на десять, – ее могли изнасиловать, ее мог пырнуть ножом какой-нибудь накурившийся дряни двенадцатилетний панк, ее даже мог пристрелить угонщик машин прямо на дороге около дома.
– Ну вы и оптимистка!
– Я смотрю телевизор.
Она отнесла напитки на столик, за которым сидели две немолодые пары, вид у них был скорее кислый, чем веселый. Не поддавшись новому веянию, охватившему многих калифорнийцев, они яростно пыхтели своими сигаретами. Казалось, они боялись, что недавнее постановление, запрещавшее курить в ресторанах, сегодня распространит запрет на бары в частные дома, и поэтому курили так, как будто каждая сигарета была последней.
Когда пианист начал бренчать «Последний вечер в Париже», Спенсер отпил немного пива.
Глядя на унылую физиономию бармена, можно было подумать, что на улице июнь 1940 года, по Елисейским Полям катят немецкие танки, и небо расчерчено зловещими полосами истребителей.
Через несколько минут к Спенсеру опять подошла официантка.
– Думаю, вы приняли меня за сумасшедшую, – сказала она.
– Ничего подобного. Я тоже смотрю новости.
– Просто дело в том, что Валери такая...
– Необыкновенная, – закончил за нее Спенсер и, очевидно, попал в точку, поскольку она с удивлением и даже с некоторой тревогой уставилась на него, как будто он прочел ее мысли.
– Да. Необыкновенная. С ней можно быть знакомой всего неделю и все же... все же хочется, чтобы она была счастлива. Хочется, чтобы у нее все было хорошо.
«Даже не неделю, – подумал Спенсер. – Хватает и одного вечера». Рози сказала:
– Возможно, потому что она очень ранима. Ей пришлось много пережить.
– Правда? – спросил он. – Как это? Она пожала плечами.
– Я точно не знаю, она мне не говорила. Это просто чувствуется.
Он тоже почувствовал в Валери эту уязвимость.
– Но вообще-то она может и постоять за себя, – сказала Рози. – Фу, не могу понять, чего это я так волнуюсь. В конце концов, она же мне не младшая сестренка. Каждый может иногда опоздать.
Официантка отошла, и Спенсер снова отхлебнул тепловатое пиво.
Пианист приступил к мелодии песни «Это был отличный год», которую Спенсер терпеть не мог, даже когда ее пел Синатра, хотя он был большим поклонником Синатры. Он знал, что эта песня написана как немного задумчивая, даже слегка меланхолическая, однако ему она казалась ужасно грустной, и он чувствовал в ней не ту грусть, которую может испытывать немолодой человек, вспоминая о прежней любви, а горечь и печаль человека, у края жизни вдруг осознавшего, что он так и не ощутил настоящей любви, настоящего тепла.