Харада-сэнсэй, сказал, что я вышел из тюрьмы, искупив свою вину, но я точно не знаю, правильно он говорит или нет. А Карасава-сэнсэй, адвокат, наоборот ругается: мол, не очень-то ты каешься. Не знаю, почему, но, по-моему, я стал совсем тупой, еще хуже, чем раньше. Так что это мое письмо – последнее. Больше писать не буду, не волнуйтесь.
Простите за все. Хотя можете не прощать, я не против. Но я вас тоже не прощу, наверное. Будьте здоровы.
Кэндзи Абэкава
Послание Кэндзи прислали из издательства вместе с тремя письмами от моих почитателей. Такие письма предварительно распечатывали в редакции – проверяли, нет ли в них угроз или не сунул ли кто в конверт бритвенное лезвие, – и только потом отправляли мне, но лишь письмо Кэндзи каким-то образом проскочило «цензуру». Дело, скорее всего, не в нерадивости редактора. Может статься, воля Кэндзи, его желание вступить со мной в контакт помогли его письму обойти чужие руки. Или же меня потихоньку исключают из категории «важных авторов», и потому редактор позволил себе относиться к своим обязанностям спустя рукава.
На конверте стоял адрес издательства. На оборотной стороне – штамп небольшого городка на побережье Японского моря и имя отправителя – Кэн Кумагаи. Почерк на конверте явно женский, видимо, его надписала та добрая женщина, о которой упоминается в письме Кэндзи, да еще разрешила ему использовать свою фамилию. Письмо написано дешевой синей шариковой ручкой на листке обычной почтовой бумаги, которую можно купить в любом супермаркете. Письмена у Кэндзи получились корявые, спотыкающиеся, лишь нажим оказался необычайно сильным – следы от шарика так четко отпечатались на другой стороне листка, что создавали почти физическую иллюзию его присутствия. Несколько минут я сидела в растерянности, держа перед собой письмо.
Поразило меня не только то, что написал преступник: «Можете меня не прощать… Я вас тоже не прощу, наверное», – но и ощущение «жертвы», ожившее в памяти спустя двадцать пять лет. Такое живое и острое, что я почувствовала совсем близко, рядом, присутствие странного, подозрительного «чужака», грубо вторгающегося в мою жизнь. Объект этого вторжения – не сознание, а именно жизнь, моя плоть и кровь. Жизнь, которую я проживаю день за днем. Этот ход вещей вдруг кем-то нарушается, разлетается в щепки, и рождаются абсурд и страх, против моей воли делающие меня другой. Что касается сознания, оно по обыкновению невозмутимо включается потом, после резкой перемены в жизни, и служит тому, чтобы навести какой-то порядок в душе. Научить этому может лишь страшный личный опыт. Поэтому, даже говоря на эту тему, я не распространяюсь о том, чем все это может кончиться.
Я начала писать, стала писательницей и наглухо закрыла свою жизнь от посторонних. Не исключено, что в этом моем решении была неизбежность, единственный выбор, который мне оставался. Потому что писательство дает возможность жить, не оглядываясь ни на кого и ни на что, за счет того, что ты превращаешь себя в отточенное оружие, позволяющее глубоко проникнуть в предмет.
Но почему Кэндзи все равно, прощу я его или нет? И откуда у него мысль, что и ему меня прощать не надо? Причина в том, что я романистка, сочиняющая всякие небылицы? Я положила несколько раз перечитанное письмо на край стола и задумалась. Вокруг все изменилось от самого присутствия этого письма. Компьютер, картины, украшавшие стены, цветы на столе – все сразу утратило реальность, выцвело и поблекло. В комнату проникло чужеродное тело. Я перестала понимать, что за тип этот Кэндзи. Да и кто я сама такая – тоже.
Итак, я писательница, пишу романы под псевдонимом Наруми Коуми. Собственно, в письме об этом уже сказано. Мне тридцать пять. Мой дебют состоялся рано, в шестнадцать лет, в конце первого класса школы третьей ступени[1]. Мою первую книжку – «В грязи» – называли «шокирующим произведением, которое останется в истории литературы». Ее хвалили на все лады: как школьница сумела так достоверно и полно изобразить агрессивную, жестокую натуру молодого человека?! Всех поражало несоответствие между автором и текстом.
«Грязь» принесла мне известную литературную премию «Новые имена». После этого проблемные книги стали выходить одна за другой, и на меня посыпались многочисленные премии, накладывавшие слой за слоем ретушь на мое раннее сочинение. Меня называли «не по годам зрелым мастером», «изумительным талантом», мне пели дифирамбы, от которых сводило зубы. Так я прожила лет до двадцати пяти.
Столь блестящий дебют привлек ко мне всеобщее внимание. Для меня его оказалось слишком много, и я стала избегать чужого общества. Ведь из того, что мне довелось пережить, я хорошо знала, как скрываться от посторонних глаз. Постепенно меня записали в мизантропки и оставили в покое.
В университет я не пошла, близких друзей и любовников не завела, из дома почти не выходила. Жила как в тюремной одиночке, подобно Кэндзи. Тяга к одиночеству никуда не делась, у меня ни мужа, ни детей, ни собаки, ни кошки, ни даже птички, живу одна в квартире на окраине Токио, почти на границе с префектурой Сайтама.
Однако сейчас я самая обычная писательница; славословия в мой адрес кончились. Когда на меня был большой спрос, я могла на гонорары купить пару-тройку коттеджей, но теперь мой годовой доход не слишком отличается от того, сколько получают клерки, которые по утрам, ссутулившись, торопятся на станцию. Хотя, конечно, здесь и моя лень виновата. Став взрослой, я сама себе стала неинтересна. Получилось так, что меня задвинули в угол вместе со всей моей литературной известностью.
В лицо мне никто этого не говорит, но за спиной наверняка шепчутся, что я исписалась. Да, для литературных журналов я не пишу, ограничиваюсь очерками в журналы для женщин или издания, рекламирующие кредитные конторы. Надо же как-то на жизнь зарабатывать. Кэндзи упрекнул меня, что я сочиняю лживые романы, но романы я больше писать не могу.
При этой мысли я криво усмехнулась. Что ни говори, известие, что Кэндзи вышел из тюрьмы, и его письмо сразили меня наповал. Прошлое, которое, как я думала, безвозвратно осталось позади, вернулось ко мне в другом виде и тихо вздыхает за спиной. Прошло двадцать пять лет. Почему же мне хочется утаить то, что случилось тогда? Нет, есть вопросы и поважнее. С чего меня потянуло писать романы? И что за человек Кэндзи?
Сколько я ни думала над этим, ни к какому заключению так и не пришла. Сегодняшние представления не служат продолжением выводов, сделанных вчера, и не могут проложить дорогу к выводам, которые будут сделаны завтра. Пустые, бесполезные мысли, которые, закручиваясь в спираль, терзают меня, вызывают ассоциацию с переменчивым ветром, уносящим неведомо куда поднявшуюся пыль. Я вдруг вспомнила спиральки металлической стружки в цеху, где работал Кэндзи. Четверть века прошло. А вдруг его письмо – знак того, что пришло время перенести эти мысли и воспоминания на бумагу? Быть может, это будет последняя история человека, разучившегося писать истории.
Хочу сразу предупредить, что это будет не роман. Воспоминания – что произошло со мной двадцать пять лет назад, и раздумья – о себе, о том, какой я стала после этого. Ведь не задумавшись о собственной судьбе, которую перевернул Кэндзи, как задумался он о том, что совершил, невозможно остановить спираль мыслей, стремящуюся раскрутиться до самого неба, как росток в сказке про Джека, проклюнувшийся из бобового зерна.
То, что случилось тогда со мной, – серьезное преступление. Никаких сомнений. Это надо четко понимать. Двадцатипятилетний рабочий по имени Кэндзи Абэкава похитил меня, когда мне было десять лет, и целый год продержал у себя дома. За Кэндзи числились и другие преступления, поэтому после психиатрической экспертизы суд не стал с ним церемониться – дали пожизненное заключение.
Почему его вдруг выпустили – непонятно. Так или иначе, факт остается фактом: сейчас Кэндзи – под домашним арестом или как там еще бывает, живет в каком-то городке. Мне известно не больше, чем писала об этом случае пресса. Что произошло на самом деле, так никто и не узнал.
Я не рассказывала об этом ни полиции, ни родителям, ни врачам в психиатрической клинике. Если ребенком я не сказала правды, чтобы не прослыть лгуньей, то что теперь делать писательнице, которую Кэндзи упрекнул во лжи?
Дальше я собираюсь писать правду, и меня утешает только одно: даже если я умру, этот текст останется в моем компьютере, не доступный чужому глазу.
Не скажу, что у меня осталось много счастливых воспоминаний о детстве. Кто-то, наверное, проницательно заметит, что из-за того самого случая у меня искаженный взгляд на жизнь. Но ведь вся жизнь ребенка проходит как бы в полумраке, в тени, отбрасываемой взрослыми. И окружавшие меня взрослые о моем счастье не заботились.