Я сел в машину и поехал обратно в город. Ночь уже подходила к концу, а у меня оставалось еще одно незавершенное дело.
К опустевшей обители ведьмы в центре города я подъехал в тот особенно безмолвный и неподвижный час между ночью и утром, который иногда называют часом Творения. Мироздание замерло, и где-то за пределами нашего мира Начала и Власти проверяли его исполинские механизмы.
Дверь была приоткрыта. Я зажег свет и вошел в кабинет со второй канистрой бензина в руке. Огромная крыса, сидевшая на столе, словно местоблюститель сгинувшей ведьмы, увидев меня, оскалилась, зашипела и шмыгнула в темный угол. Мне нужны были регистрационные книги с именами, датами и номерами телефонов; я нашел их в одном из ящиков стола, вместе со старомодной записной книжкой и тонкой пачкой купюр, среди которых, надо полагать, были и мои три тысячи. Я забрал деньги без зазрения совести: им можно было найти лучшее применение. Мобильник карги я брать не стал: конечно, возможность изучить список контактов была привлекательной, но не стоила возможного риска быть обнаруженным по сигналу сим-карты или самого аппарата. Скопировать адресную книгу мне было некуда: свой телефон я оставил дома, а другой сгорел вместе с колдуньей за шестьдесят километров отсюда. Трубка ведьмы могла пригодиться только для одного, последнего звонка.
– Здравствуйте. Я хочу сообщить о местонахождении трупа…
После того, как дежурный диспетчер записал все, что было сказано, я впервые произнес те самые слова, которые, я уверен, знают сейчас все полицейские города:
– Я сделал за вас вашу работу.
Кроме тетрадей, записной книжки и денег, я вынес из кабинета иконы: снял их с пыльных полок и сложил в багажник автомобиля. Потом залил все полки, мебель, и портьеры бензином, бросил в полумрак зажженную спичку и захлопнул дверь. Низким басом ухнуло пламя, а немного погодя раздался пронзительный злобный визг погибающей крысы.
Все кольца, перстни, цепочки, браслеты и талисманы ведьмы я выбросил в воду по дороге домой. Сил, чтобы думать о конспирации и осторожности, уже не было, поэтому я просто остановился на набережной и швырнул все это прямо в темную, дышащую зловонным паром воду. Последним полетело в реку то самое медное кольцо, измазанное кровью старухи. Когда я возвращался в машину, мне показалось, что в нескольких метрах позади кто-то стоит, неподвижный черный силуэт высокого человека, прислонившегося к фонарному столбу. Я даже как будто разглядел мелькнувший огонек сигареты. Но потом порыв ветра пустил по черной воде легкую рябь, задрожали смутные отражения огней и домов, и силуэт исчез, как мираж. Неудивительно, что я принял за человека игру ночного света и тени. Мне было плохо. А еще страшно.
«Я сделал свою работу, – повторял я, возвращаясь домой. Предутренние улицы были серыми и пустыми, как будто мир повернулся ко мне спиной, не желая встречаться взглядом. – Я сделал свою работу».
Глава 6
Раньше остров назывался Воронья Глушь. В прежние времена люди умели давать правильные названия.
Днем он почти незаметен. Слишком много широких мостов, улиц, высоких серых домов, слипшихся в плотные ряды вдоль шумных проспектов; слишком много машин и людей. Темные старые реки стиснуты между каменными набережными так, что с трудом влекут свои медленные холодные воды. На автомобиле можно пересечь остров за пару минут, неспешным шагом – за четверть часа. Но тут никто не ходит и не ездит неспешно: днем всех подгоняет лихорадочная суета, а ночью – нечто другое. Ночью остров снова становится Вороньей Глушью, местом, куда лучше не заходить, а если уж зашел, то не задерживаться.
Для Ивана Каина этот остров казался настоящей находкой.
Каин был истинным художником, а значит, умел видеть невидимое. Уже полсотни лет он рисовал то, что было скрыто от других за символическими покровами зримого мира, с тех самых пор, как в раннем детстве взял в руки зеленый карандаш и на куске оберточной бумаги неумело, как позволяла несовершенная еще тогда техника, изобразил многоногую тварь, прячущуюся в темном углу под потолком родительской спальни. Рисунок получился выразительным и обеспечил ему в качестве награды поход к детскому невропатологу, потом к психиатру, и успокоительные препараты в течение нескольких лет. Но талант оказался сильнее таблеток и докторов. Каин продолжал рисовать ночных гостей спящего дома: они заглядывали в окна, сидели голубоватыми вытянутыми тенями вокруг пустого обеденного стола, выползали из тесных кладовок. Старухи и туманные девы, неродившиеся младенцы и самоубийцы, наложившие на себя руки в пьяной тоске одиночества, обитатели соседнего мира – пустые глаза, лица как белые маски, перекошенные в беззвучном вопле черные рты; пауки с сотнями тонких, как волосы, лапок, приземистые толстые жабы, спруты с щупальцами из толстых мохнатых гусениц. Невидимые друзья его детства и отрочества, первые ценители дара, которому Каин был верен и за которым следовал всю жизнь, не раздумывая, а только перенося на бумагу, дерево, холст явленные видения.
Год назад его визионерство стало пророческим. К тому времени Каин называл себя художником-некрореалистом, и имел широкую известность в узких кругах, далеких от академической живописи. В пыльной комнате коммунальной квартиры, в трансе бессознательного акта творения, он исписывал холст за холстом ликами смерти в разных ее проявлениях: проступающий темными пятнами из-под весеннего снега труп, пролежавший всю зиму в лесу, или нежный лик девушки-самоубийцы, выброшенной вместе с сором на берег холодной реки: позеленевшая кожа, прозрачная плоть, мутная вода вместо глаз. Но в какой-то момент оказалось, что он рисует не прошлое, а будущее. Девять картин «Петербургского цикла», девять растерзанных женских тел в лабиринтах сумеречных дворов, а потом последняя, десятая, запечатлевшая его тогдашнего соседа по квартире, старика-библиографа, исчезающего в бушующем пламени пожара, который вместе с ветхой коммунальной квартирой и старым домом уничтожил и все картины Каина – кроме этой, последней.
Социальные службы отвели Каину угол в бараке старого общежития на окраине. В комнате без окна помещались две койки, тумба и расшатанный шкаф, до кухни и ванной приходилось идти по длинным извилистым коридорам, похожим на ходы в каменном муравейнике. Отовсюду неслись голоса, сиплая музыка, пьяные крики и звериные стоны. Топали шаги по скрипучим полам, звенело битое стекло, скрипели пружины кроватей. Но художник был доволен и этим жилищем: он мог дальше служить своему изменчивому дару, который теперь проявился в другом – Каин стал рисовать портреты домов.
Он находил их по наитию, во время вылазок в ночной город. Дома были похожи на гигантские старые грибы, проросшие из сырой почвы столетних напластований страха: провалившихся погостов, замурованных рек, засыпанных трясин – погребенных, но живых. Чаще всего это были давно оставленные живыми жильцами строения: они медленно ветшали, разъедаемые проказой плесени, и таращились в пустоту черными глазницами выбитых окон. Каин писал их, как видел: обителями призрачной жизни, хранителями памяти прошлых веков, слышал звуки во тьме их заброшенных комнат, видел призраки замурованных в стены безымянных покойников, спускался к основанию кирпичных корней старой кладки, что уходили в сочащийся влагой болотистый грунт. Иногда он рисовал их в виде людей: угасающих отпрысков знатного рода, надменных и желчных, и окна на ткани истлевших мундиров и фраков превращались в квадратные пуговицы. Порой Каин покидал центр города, трясся в дребезжащих безлюдных трамваях, брел в темноте по талому снегу и грязи, чтобы сделать на страницах большого блокнота наброски домов, стоявших на месте исчезнувших кладбищ. Высокие, мрачно-торжественные здания середины прошлого века с колоннами, портиками и арками; приземистые просевшие в землю бараки; плоские серые пятиэтажные коробки в рабочих районах – все они были местами, где живые, сами не зная о том, соседствовали с мертвыми, каждый день попирая их кости.
Остров Воронья Глушь исстари был заповедным. Чуть больше трех веков назад в его юго-восточной части находилось кладбище для иноверцев, встретивших свою смерть на строительстве угрюмого северного города. Неглубокие могилы без крестов, камни с надписями на чужих языках, грубые склепы из досок и глины. Потом рядом с ним был создан Аптекарский огород для нужд Императорского двора и солдат гарнизона, и остров закрыли для посторонних. У единственной наплавной переправы стояла дозорная вышка, вход и выход был строго заказан без особого на то дозволения Смотрителя огорода и острова, выходца из туманной Шотландии. Он имел полную власть в слободе из пятидесяти с лишним дворов, и под его неустанным присмотром трудились аптекари из дальних стран: выращивали чужеземные травы, варили тинктуры и снадобья, ходили, склонившись над грядками, пряча лица в тени капюшонов, бормотали слова молитв и заклятий, обращая их к влажной земле. Свое дело они знали отлично, и пока ко двору Императора поступали целебные травы, никого не тревожило то, что еще происходит на острове. Слободских из числа местных жителей за пределы острова не пускали, а через сам остров никто не проезжал за ненадобностью: севернее его все равно ничего не было, кроме болот и лесов. Если и оставались какие свидетельства о делах трехсотлетней давности, то сгорели в пожаре, уничтожившем архивы Аптекарского огорода.