За покрытым коричневой штукатуркой углом дома послышался перестук теннисных мячей. На первом этаже забили часы, и Бруно вернулся в комнату, чтобы не знать, сколько времени. Он любил, когда получалось ненароком взглянуть на циферблат ближе к вечеру и выяснить, что час более поздний, чем он думал. Если письма от Гая не принесут с полуденной доставкой, подумал он, можно успеть на поезд в Сан-Франциско. С другой стороны, в воспоминаниях о последнем посещении Сан-Франциско было мало приятного. Уилсон притащил в гостиницу пару каких-то итальянцев, и Бруно выставили на обед и несколько бутылок хлебной водки. Гости звонили в Чикаго по его телефону. Гостиница включила в счет два разговора с Меткафом, но второго он хоть убей не помнил. Наконец в последний день ему не хватило двадцати долларов оплатить счет. Чековый книжки у него не было, и тогда из этой гостиницы, считающейся лучшей в городе, ему не разрешили вынести чемодан, пока мама не перевела деньги телеграфом. Нет, в Сан-Франциско он не поедет.
— Чарли? — позвала бабушка высоким мелодичным голосом.
Он увидел, как повернулась резная дверная ручка, инстинктивно бросился к вырезкам на постели, но вместо этого сделал круг и нырнул в ванную, где сыпанул в рот зубного порошка. Бабушка чуяла запах спиртного не хуже тоскующего по выпивке старателя где-нибудь на Клондайке.
— Ты не хочешь со мной позавтракать? — спросила она.
Он вышел, приглаживая волосы расческой.
— Ой, как ты вырядился!
Маленькая старушка повернулась перед ним на нетвердых ногах, как манекенщица, и Бруно расплылся в улыбке. Ему понравилось платье из черных кружев поверх розового атласа.
— Напоминает один из этих балкончиков.
— Спасибо, Чарли. После завтрака я собираюсь в город. Я думала, может быть, ты захочешь со мной поехать.
— Может быть. Да, захочу, бабушка, — сказал он добродушно.
— Так это ты, оказывается, режешь мою «Таймс»! А я-то грешила на прислугу. Последние дни ты, верно, встаешь ни свет ни заря.
— Точно, — согласился Бруно.
— В дни моей юности мы вырезали из газет стихи и наклеивали в альбомы. Чем только мы их не заполняли! Что ты будешь делать с вырезками?
— Ничего, просто хранить.
— Ты не собираешь вырезки в альбомы?
— Не-а.
Она глядела на него, а Бруно хотелось, чтобы на вырезки.
— Какой же ты еще малыш! — Она ущипнула его за щеку. — У тебя только пушок на лице пробивается! Не понимаю, почему твоя мать так о тебе тревожится…
— Она не тревожится.
— …когда тебе всего лишь надо время вырасти. Давай спускайся, позавтракаем вместе. Да, да, прямо так, в пижаме.
На лестнице Бруно взял ее под руку.
— Я быстренько разделаюсь с продуктами, — сказала бабушка, наливая ему кофе, — а затем займемся чем-нибудь интересным. Я думаю, сходим в кино на хорошую картину — с убийством — или в луна-парк. Я уже и забыла, когда последний раз была в луна-парке.
От неожиданности у Бруно глаза полезли на лоб.
— Куда бы ты хотел? Ну, что до кино, то с этим можно решить на месте.
— Я бы хотел в луна-парк, бабушка.
Бруно прекрасно провел время. Он подсаживал и высаживал бабушку из автомобиля, водил по парку, хотя бабушка мало чего могла себе позволить как по части развлечений, так и в еде. Тем не менее они покатались на колесе обозрения. Бруно поведал ей о гигантском колесе в Меткафе, но она не спросила, когда он там побывал.
Когда они вернулись домой, Сэмми Франклин все еще был там — остался пообедать. Обнаружив это, Бруно нахмурился. Он знал, что бабушка жаловала Сэма не больше, чем он, и внезапно преисполнился к ней огромной нежности, потому что она так безропотно мирилась и с Сэмми, и с любым другим ублюдком из тех, кого мама приглашала к ним в гости. Чем, интересно, они с мамой занимались весь день? Сказали, что ходили в кино, смотрели одну из картин, где снимался Сэмми. Кстати, в его комнате его ждет письмо.
Бруно взлетел на второй этаж. Письмо было отправлено из Флориды Он разорвал конверт, причем руки у него дрожали так сильно, как с самого тяжкого похмелья В жизни он так не тосковал по письму, даже в скаутском лагере, когда ждал писем от мамы.
«6 сент.
Дорогой Чарлз.
Я так и не понял, что именно вы хотели мне сообщить, как не понимаю и вашего интереса к моей особе. Я знаю вас крайне поверхностно, однако достаточно, чтобы убедиться: у нас нет ничего общего, способного стать основанием для дружбы. Я вас очень прошу впредь не звонить моей матери и не писать мне.
Благодарю за попытку вернуть мою книгу. Потеря ее не имеет никакого значения.
Гай Хайнс».
Бруно поднес письмо к глазам и перечитал его, задерживаясь взглядом на отдельных словах. Он не верил собственным глазам. Острым кончиком языка он прошелся по верхней губе и тут же убрал язык в рот. Он почувствовал, что его обобрали. Это чувство было сродни горю или даже смерти. Хуже! Он обвел взглядом комнату: и обстановка, и собственные пожитки вызывали у него одну ненависть. Потом боль сконцентрировалась в груди, и он непроизвольно разрыдался.
После обеда он затеял с Сэмми Франклином спор о вермутах. Сэмми настаивал, что чем вермут суше, тем больше его должно идти на мартини,[14] хотя и признался, что не относится к любителям этого коктейля. Бруно сказал, что тоже не любит мартини, но его не проведешь и он лучше знает. Спор продолжался и после того, как бабушка, пожелав им спокойной ночи, удалилась к себе. Они расположились в темноте на террасе второго этажа, Элси устроилась на диване-качалке, он и Сэмми стояли у перил. Бруно сбегал вниз и принес все необходимое для мартини, так ему хотелось доказать свою правоту. Каждый приготовил по коктейлю, оба отведали, и, хотя было ясно, что прав Бруно, Сэмми продолжал гнуть свое и при этом посмеивался, словно не придавал своим словам особого значения, а уж этого Бруно не мог стерпеть.
— Отправляйтесь в Нью-Йорк и хоть чему-то там поучитесь! — заорал он. Мама только что ушла в комнаты.
— Да вы сами-то себя понимаете? — возразил Сэмми. Луна окрасила его толстую скалящуюся физиономию в сине-зеленый и желтый цвета, как сыр горгонзола.[15] — Вы с утра уже не просыхаете. Вы…
Бруно схватил Сэмми за грудки и завалил назад через перила. Сэмми царапнул подошвами изразцовую плитку, рубашка на нем лопнула. Он вывернулся и нырнул в сторону, уйдя от опасности; теперь лицо у него не было синим, осталась только ровная желтоватая бледность.
— Ч-черт с вами, черт возьми?! — заорал он. — Вы что, хотели меня столкнуть?
— Нет, не хотел! — взвизгнул Бруно еще громче, чем Сэмми. Внезапно у него зашлось дыхание, как по утрам. Он отнял от лица потные напрягшиеся руки. Разве он уже не убил человека? Тогда с какой стати убивать еще одного? Но он видел Сэмми корчащимся внизу на пиках железной ограды, и ему хотелось, чтобы это было на самом деле. Он услышал, как Сэмми лихорадочно мешает хайбол.[16] Запнувшись о порожек балконной двери, Бруно прошел в дом.
— И не возвращайтесь! — крикнул вслед ему Сэмми.
Голос у Сэмми дрожал от ярости, и от этого Бруно продрал мороз по коже. В коридоре он молча прошел мимо матери. Сходя по лестнице, он цеплялся за перила обеими руками и проклинал звенящую, поющую, неуправляемую мешанину, что царила у него в голове, проклинал мартини, которое пил с Сэмми. Он ввалился в гостиную.
— Чарли, как ты обошелся с Сэмми? — спросила мать, входя следом.
— Ах, как я с ним обошелся! — Бруно помахал рукой в сторону ее расплывающегося силуэта и рухнул на диван.
— Чарли, ступай извинись перед ним.
Белое пятно ее платья приблизилось, он увидел протянутую загорелую руку.
— Ты спишь с этим малым? Ты спишь с этим малым?
Он знал, что стоит ему прилечь на диван, как он сразу вырубится, поэтому он прилег и даже не почувствовал ее прикосновения.
За месяц, что Гай прожил в Нью-Йорке, возвратившись из Палм-Бич, его тревога, его недовольство собой, своей работой и Анной постепенно обратилось на Бруно. Это из-за него ему теперь противно глядеть на снимки «Пальмиры». Бруно — вот настоящая причина его беспокойства, которое он объяснил скудостью заказов после возвращения с Флориды. Бруно втравил его на днях в бессмысленный спор с Анной по поводу того, что он не перебирается в новую студию или хотя бы не обновит мебель и ковер в старой. Бруно заставил его заявить Анне, что он не считает, будто добился удачи, и что «Пальмира» ничего не значит. Бруно заставил Анну в тот вечер тихо от него отвернуться и уйти, а его заставил дождаться, чтобы лифт закрылся, и только затем сбежать вниз, одолев восемь пролетов, и попросить у нее прощения.
Кто знает, может, это Бруно мешает ему получать заказы. Сотворение здания — акт духовный. Пока он скрывает в себе вину Бруно, он в известном смысле сам себя растлевает, и это, как он опасался, может стать заметным. Все обдумав, он решил: пусть полиция схватит Бруно. Однако проходили недели, полиция не спешила, его начала мучить мысль, что надобно действовать самому. Удерживала его, с одной стороны, неохота обвинить кого бы то ни было в убийстве, а с другой — бессмысленное, но стойкое сомнение в виновности Бруно. Чтобы Бруно да совершил такое преступление — это порой казалось ему настолько диким, что на короткое время отметало прежнюю убежденность. А порой ему начинало казаться, что и письма-то с признанием Бруно на самом деле не было. При всем том он вынужден был втайне признаться, что уверен в вине Бруно. И долгие недели, что полиция никак не могла выйти на след убийцы, эту вину, судя по всему, подтверждали. Как тогда сказал Бруно, ей и не выйти, потому что нет мотивов. После его письма к Бруно в сентябре тот замолчал на всю осень, но в канун своего расставания с Флоридой Гай получил от него сдержанное письмо; Бруно сообщал, что в декабре вернется в Нью-Йорк и рассчитывает с ним встретиться и поговорить. Гай твердо решил не поддерживать с ним никаких отношений.