- Аллан-дада, Аллан-дада!
Когда я уложил ее в постель, она спросила, насупясь:
- Они хотят продать Майтрейи?
* * *
На другой день все домашние чувствовали себя разбитыми после этого праздника, обошедшегося в пятьсот рупий и стоившего столько труда. Было много речей, стол, накрытый на террасе, ломился от угощений, а Майтрейи получила множество подарков, по большей части книг. С утра принесли огромный букет, из которого торчало письмо. Когда Майтрейи увидела почерк на конверте, она вздрогнула и быстро пробежала письмо глазами. Заслышав чьи-то шаги, сунула письмо мне.
- Запри его в стол и смотри, чтобы никто не взял. Я потом заберу,- сказала она, покраснев.
Я, признаюсь, ничего не понял, но и беспокойства не испытал: если бы что-то было нечисто, она не дала бы мне на хранение письмо - ведь я мог разобрать бенгальский текст сам или с помощью кого-либо из знакомых индийцев. Письмо и по сей день хранится у меня, хотя я так и не дерзнул его прочесть, предпочитая гадать, что за поклонник прислал Майтрейи цветы и почему она солгала домашним, сказав, что букет от ее школьной подруги, которая не смогла прийти сама.
Потом все потекло по-прежнему, но продолжалось недолго. Всего неделю спустя после дня рождения Майтрейи случилось то, из-за чего я и начал эти записки. Надо бы рассказать поподробнее о наших последних днях, но я почти ничего не запомнил, а дневник - поскольку близких перемен не предвиделось - сохранил разве что остов той жизни, которую я не могу сейчас должным образом воссоздать. Позже, особенно когда записывал эту повесть, я думал над своей судьбой, не давшей мне дара угадывать будущее, видеть дальше своего носа. Кто бы мог предположить, что нечаянно-негаданно над нашими головами грянет гром…
Каждый вечер мы ездили на Озера и иногда брали с собой Чабу. Не кто иной, как инженер, убедил нас, что и я, и Майтрейи должны отдохнуть от домашних хлопот и тревог. В самом деле, Майтрейи заметно похудела, а Чабу, которая несколько успокоилась после той вспышки на дне рождения сестры, тоже нуждалась в свежем воздухе и прогулках. Мы уезжали, когда начинало смеркаться, а возвращались часов в девять-десять. Чабу почти все время молчала, сидя на скамейке или на траве и глядя на воду, или тихо напевала и плакала. Мы сидели с ней рядом, переговаривались, строили планы, встречаясь руками. Майтрейи часто повторяла как одержимая:
- Когда-нибудь ты заберешь меня отсюда, и я тоже увижу мир, ты покажешь мне мир…
Она стала серьезно подумывать о нашем бегстве, тем более что у меня были сбережения в банке - из своих ежемесячных четырехсот рупий я почти ничего не тратил с тех пор, как поселился в Бхованипоре.
Раз вечером (это было 16 сентября) Чабу стало плохо, когда она смотрела на воду, и я перенес ее на скамейку, а мы с Майтрейи сели рядом, гладили ее по голове, говорили ласковые слова, пытались рассмешить: Чабу последнее время смеялась по любому поводу, и доктора говорили, что это ей на пользу.
- Почему ты не любишь дада? - вдруг спросила она Майтрейи. Мы заулыбались, потому что Чабу часто говорила пустое, и мы ее не боялись.
- С чего ты взяла? Очень даже люблю,- отвечала Майтрейи.
- Тогда поцелуй его,- попросила Чабу.
Майтрейи рассмеялась и велела ей не говорить глупостей.
- Любовь - не глупости,- очень серьезно возразила Чабу.- Поцелуй же его. Вот смотри, как я.
И в самом деле она привстала со скамьи и поцеловала меня в щеку. Тогда Майтрейи, смеясь, тоже чмокнула меня, в другую.
- Теперь ты довольна?
- Нет, надо было в губы,- ответила Чабу.
- Ну, будет, приди в себя,- покраснев, сказала Майтрейи.
Но я был счастлив, что моя младшая сестренка (а я и правда очень любил Чабу) почувствовала нашу любовь и требует, чтобы Майтрейи меня поцеловала. Поскольку она отнекивалась, я, тихонько просунув руку под покрывало, сжал ладонью ее левую грудь, чтобы услышать сердце и в то же время настроить на поцелуй (это была проверенная ласка, от которой Майтрейи размякала мгновенно). Но Чабу, настаивая, чтобы мы поцеловались, тоже обняла Майтрейи и ненароком наткнулась на мою руку. Хотя я мгновенно убрал ее, Чабу заметила.
- Вот видишь, дада держит руку у тебя на груди,- сказала она с торжеством.
- Не выдумывай,- возразила Майтрейи,- это была моя рука.
- Так я и поверила, там же было кольцо!
Это уточнение мне не понравилось, но я не забеспокоился, потому что вряд ли кто-нибудь придал бы значение болтовне Чабу. Целовать меня в губы Майтрейи отказалась наотрез, и скоро мы вернулись в машину, час был уже поздний. До дому я успел совершенно забыть об этом происшествии.
Ночью Майтрейи не пришла. Из предосторожности, как она призналась мне утром. Что я делал до вечера, не помню. К шести я облачился для прогулки в свой бенгальский костюм, но за мной никто не зашел. Несколько занервничав, я спросил шофера, едем мы на Озера или нет, и он ответил (дерзко, как мне показалось), что получил распоряжение поста вить машину в гараж. В коридоре я встретил Лилу, сообщившую мне, что госпожа Сен больше не пускает на Озера ни Майтрейи, ни Чабу. Моя тревога усилилась, раздражало, что от меня скрывают правду, которую мне нужно знать незамедлительно. Я попытался разыскать Майтрейи, но ее нигде не было, и пришлось, в самых мрачных мыслях, вернуться к себе. Странное дело, я ничего не боялся, я только хотел знать, что стряслось, почему госпожа Сен распорядилась отправить машину в гараж и почему мне нельзя увидеть Майтрейи.
К ужину меня пригласил слуга (обычно звал кто-то из домашних). За столом сидели только госпожа Сен и Майтрейи. Они не разговаривали. Я старался держаться как ни в чем не бывало, и, кажется, мне это удавалось; госпожа Сен искала моего взгляда, а я его не прятал. Она как будто пыталась увидеть меня насквозь, лицо ее было сосредоточенным, в глазах - укоризна, губы, как всегда, красные от бетеля, кривились в гримасе сарказма. Она подавала мне блюда молча и убийственно вежливо, потом снова, подперши ладонью щеку, смотрела на меня в упор, будто спрашивала себя, как это мне удавалось обманывать ее столько времени. В ее враждебной и иронической позе я читал один и тот же вопрос: «Как ты мог?» Я не знал, что известно госпоже Сен, но ее немой крик чувствовал и пытался держаться как можно непринужденнее: смотрел в глаза, спрашивал, как Сегодня господин Сен, почему больше никто не вышел к ужину и прочее. Между тем Майтрейи говорила со мной на другом языке. Всю свою страсть и весь свой страх она вложила в прикосновение, стараясь ласкать меня нежнее обычного: медленно скользила теплой ступней по моей голени, как будто хотела утешить и укрепить меня в опасности, которую я угадывал, но не называл еще точно. Потом отчаянно притиснула свою голень к моей, как бы в прощальном объятии, как бы передавая мне весь жар любви и прося не забыть ее, когда мы будем в разлуке, далеко друг от друга.
Кто-то позвал госпожу Сен наверх, и, только мы остались одни, Майтрейи быстро проговорила, кусая губы:
- Чабу все рассказала маме, но я отпираюсь. Не бойся, я твоя. Если тебя будут спрашивать, ни в чем не признавайся, а то, ты понимаешь…
Она чуть не расплакалась и хотела взять меня за руку, но госпожа Сен уже спускалась по лестнице, и она успела только шепнуть: - Завтра рано утром в библиотеке…
Это были последние слова, которые я услышал от Майтрейи. Госпожа Сен увела ее, а я пошел к себе, совершенно разбитый, потерянный, не зная, чего мне ждать от завтрашнего дня.
Заснуть я не мог, курил трубку за трубкой, сидя в своем широком бамбуковом кресле и дожидаясь рассвета. Отбивали ночное время часы, и при каждом ударе я вспоминал приходы Майтрейи в эту комнату и не мог представить себе, что она больше не придет, не сбросит одежды, как только я закрою окно, не обнимет меня, вся в слезах. Неужели нам было отпущено всего две-три недели любви - и ее заберут у меня? Сидя в темноте, я видел ее рядом, повсюду, излучающую любовь, я забыл обо всех муках, которые она мне причиняла, обо всех сомнениях и ощущал только мощный прилив любви, какой я никогда не баловал Майтрейи. Я ждал рассвета, чтобы рассказать ей, как простая разлука на одну ночь и угроза большой разлуки проявили во мне настоящее чувство. Потому что только теперь я понял, как она мне дорога, теперь, когда боялся ее потерять. При мысли, что я могу ее потерять, меня то одолевали слезы, то душила ярость, и, чувствуя, как мутится рассудок, я думал, что не переживу разлуки. Если я любил ее, когда она была моей, когда нам никто не мешал быть вместе, то теперь, когда нам грозила неведомая опасность, я просто задыхался от любви, я сходил с ума, мне казалось, что я не дождусь часа свидания, часа объятий.
Несколько раз за ночь я выскальзывал из дому посмотреть на окна и неизменно заставал свет в инженеровой комнате, откуда слышались голоса, а порой - женский стон, но чей, было не разобрать. Я возвращался к себе в ужасном волнении, снова усаживался в кресло все с той же мыслью - что бы значили слова Майтрейи: «Чабу все сказала…» Что могла сказать Чабу в своем безумии? Что она могла видеть, что понимала? Уж не застала ли она как-нибудь Майтрейи ночью, когда та выходила из своей или из моей комнаты?