– Отойдите от границы!
И тогда сестра, ожесточившись, быстро, какими-то судорожными движениями открыла футляр детской скрипки-четвертушки, окованной пломбами Министерства культуры, и стала совать ее Асе, прилаживая подушечку к ее плечику и приговаривая:
– Сыграй! Сыграй, Асенька! Только громко! С полным звуком! Пожалуйста! Твой папа услышит! И поймет, что это ты для него играешь!..
Ее просто лихорадило, и я не знаю, чего было больше в этом – желания хотя бы этим детским концертом отомстить за вспоротые подушки и конфискованные таможней Асины рисунки, наши семейные фотографии, лекарства и детское питание или действительно стремления хоть таким путем послать нашим провожатым последнее прости. Может быть – поровну…
Так или иначе, Ася опломбированным смычком тронула струны опломбированного грифа своей опломбированной, словно в свинцовых наручниках, скрипочки (впрочем, и не своей, потому что ее-то итальянскую скрипку-четвертушку Министерство культуры вывезти не разрешило, пришлось купить ей советскую) и сказала матери:
– Третья струна опять расстроена, слышишь?
– Не важно! – торопила ее Белла. – Играй!
– Нет, я не могу так…
В Московской консерватории эту девочку считали вундеркиндом и приучили серьезно относиться к игре.
Белла нетерпеливо подтянула струну и спросила у дочки:
– Так?
Ася прошлась смычком по этой струне, кивнула утвердительно – и первые такты Шестой сонаты Генделя полоснули воздух второго этажа аэровокзала.
– Полнее! – сказала моя сестра. – Полнее звук!
На ее лице было торжество – звуки крохотной Асиной четвертушки с неожиданной мощью заполнили зал, они явно пересекали границу и вторгались на ту, нижнюю и еще советскую, территорию зала ожидания. Пассажиры-иностранцы оглянулись на нас со всех сторон зала, но тут в глубине этого зала распахнулась служебная дверь, оттуда вышла негодующая фрейлина в форме пограничных войск СССР и дубовой солдатской походкой направилась к нам.
В это время по радио объявили посадку на рейс № 205 Москва – Вена.
Ася отняла смычок от скрипки и вопросительно посмотрела на меня и на мать.
– Играй! – сказала ей Белла. – Играй!
Пограничница подошла, спросила резко:
– Это что еще за концерт?
– Это не концерт, это репетиция, – ответила ей сестра. – Она должна каждый день заниматься, сейчас как раз время.
Две женщины стояли друг против друга, между ними был ребенок со скрипкой и замершим в воздухе смычком со свинцовыми пломбочками, а они смотрели друг другу в глаза – долго, по-женски упорно.
Несколько иностранцев подошли поближе в ожидании инцидента.
На настенных часах было 9.20 утра, в 9.40 мы должны были вылетать, это истекали наши последние минуты на советской земле.
– Это вам объявили посадку? – спросила пограничница.
– Нам! – с вызовом сказала ей Белла.
– Вот и летите. Там будете концерты давать.
– Да, – ответила сестра. – Для того и летим.
Пограничница, не ответив, взяла у Аси скрипку и смычок, внимательно осмотрела пломбочки Министерства культуры, разрешившего вывезти из СССР эти музыкальные инструменты, положила их в футляр и ушла.
Инцидента не произошло, и иностранцы двинулись своей дорогой в валютную «Березку», а мы подхватили Асину скрипку и мою пишмашинку и пошли на посадку. Я не знаю, слышали ли наши провожатые там, внизу, этот детский скрипичный концерт…
Теперь, утомленная нервозностью бессонной таможенной ночи, Ася тихо спала в кресле самолета между мной и сестрой, уронив голову на свою кроличью шубку, которую мы подложили ей вместо подушки. Она дышала спокойно и глубоко, приоткрыв во сне свои пухлые детские губки. Футляр с маленькой скрипкой лежал на ее коленях, но мы уже не трогали его, чтобы не разбудить девочку. Мы просто посмотрели друг другу в глаза. Где-то там, за нашими спинами, в глубине салона еще сидел этот последний гэбист с пистолетом под мышкой, но мы уже твердо знали, что этим полетом завершается их власть над нашими жизнями и жизнью этого ребенка. Мы вырвали этот саженец, этот корешок нашего рода из советского рая, где даже этой семилетней девчушке открыто сказали в Московской консерватории, что, если она хочет играть в концертах, ей нужно сменить фамилию…
– Слушайте, у меня в чемодане были серебряные вилки и ложки, – говорил впереди меня Валерий Хасин. – Я не указал их в декларации. Там написано: укажите золото и драгоценности. Но ложки моей бабушки – какие же это драгоценности? Так они их конфисковали! «Контрабанда»! Какая контрабанда, когда они лежали наверху чемодана, я их не прятал! А когда я отказался подписать акт о провозе контрабанды, они устроили гинекологический осмотр моей жене и маме. Я с ними чуть не подрался, а мама сказала: «Валера, ты оставил им квартиру, машину, сберкнижку и должность инженера. Так уже отдай им эти вилки, пусть они подавятся!»[3]
– Слушайте сюда, – весело сказал мужчина слева. – У нас в ОВИРе главный инспектор женщина, Елена Петровна. Я приношу документы на эмиграцию – израильский вызов, все справки; ну все как положено. Она говорит: «Так, пять кило баранины, три кило говядины, финскую колбасу, икру и рижский бальзам. Чтобы к четырем часам все было, тогда уедешь». Ну, хорошо, ради такого дела, сами понимаете, не жалко. Но вы же знаете, что сейчас делается с продуктами, – ничего ж нету даже на Привозе! Как я мясо доставал на мясокомбинате, это целая история, но – достал, ладно. Теперь колбасу и икру. Хорошо, у меня «Жигули», объехал всех друзей, просто искал у них по холодильникам. Нашел. Теперь бальзам. Бальзама нет ни у кого, даже в буфете обкома партии. Ладно, еду в порт, даю двадцатник буфетчику в баре, он меня водит по всем кораблям. Ну нет у ребят рижского бальзама, ни у кого! А время идет. Ребята говорят: «Бери отборный армянский коньяк, двадцать лет выдержки, это не хуже!» Хорошо, беру подарочный набор армянских коньяков, все в красивую корзину укладываю, приезжаю в ОВИР упакованный. Захожу прямо с корзиной к ней в кабинет, говорю: вот, все достал, кроме рижского бальзама. Зато, говорю, привез вам армянский двадцатилетний коньяк, это не хуже. Она говорит: «Нет, у меня сегодня день рождения, хочу рижский бальзам!» Что делать? Еду к себе на завод, прихожу прямо к директору: «Степан Афанасьевич, выручай! Я тебе из Америки что хочешь пришлю!» Он говорит: мне ничего не надо, только дочке нужны джинсы фирмы «Леви». Я говорю: нет вопросов, прямо из Рима высылаю. Он пишет записку своей жене, я еду к нему домой, забираю у его жены рижский бальзам. И опять в ОВИР. А там уже закрыто, мент у двери говорит: ждите. Ладно, два часа стою на улице в такую погоду, под дождем, жду. Она выходит пьяная в сопровождении двух пьяных гэбэшников. Увидела меня, узнала, залезла в машину: «Вези домой, на Четвертый Фонтан!» Хорошо, привез. Выходим из машины, она впереди шатается, я за ней с корзиной. Она открывает дверь и говорит: «Мама! Возьми, тут жиды продукты принесли!»…
– Это что! – сказала худенькая, с простуженным красным носом Лина, у которой таможенники в последний момент сняли с руки последнее кольцо. – Вы знаете, как издеваются на Ленинградской таможне? У моего приятеля были краски – обыкновенные краски в тубах. Они спрашивают: «Вы художник?» – «Да, я художник». – «А где ваш мольберт?» – «Вот». И знаете, что они сделали? Они прокалывали каждый тюбик и выжимали краски на мольберт! До остатка!
– А вы видите моего сына? – Старик Гриншпут показал на 24-летнего сварщика из Одессы. – У него белокровие, у меня есть заключение врачей, что его могут вылечить только в Бостоне. И справка, что ему положено в день двадцать таблеток. Так я пошел к самому начальнику Шереметьевской таможни и сказал: «Вот мой военный билет, я всю войну прошел капитаном артиллерии, имею два ранения и восемь орденов. И вот справка, что я диабетик и моя жена диабетик. Конечно, вы можете не пропустить наши лекарства, если хотите. Мы это переживем. Но у моего сына лейкемия, если ему не принимать лекарство несколько часов, он умрет!» И знаете, что он мне ответил? «Не летите». Вот и все. Наглая скотина – «Не летите»! Я говорю: «Но вы же иногда разрешаете вывозить немного лекарств – я видел». Так он даже улыбнулся: «Здоровым разрешаем». Вы поняли, как они над нами издеваются? Как собаки, хватают за штанину, чтобы урвать последний клок! Посмотрите на этого немца. – Гриншпут кивнул на врача, который, сидя на корточках, считал пульс его сыну. – Сколько ему лет? Может быть, я его отца грохнул из гаубицы во время войны, а он с моим пацаном возится. А эта сволочь, за которого я свою кровь пролил… Но я вам говорю: Бог есть! Пусть они будут иметь наши ковры, вилки и лекарства, но они будут иметь и наше горе! Бог должен быть!..
– Молодой человек, – повернулся ко мне мужчина из переднего ряда, – вы не переживайте за вашу машинку. В Вене я вам ее запаяю…
– Чем ты запаяешь, Гриша? – сказала его жена. – Они же забрали у тебя паяльник и весь инструмент!