Поблагодарив судей, брат Кадфаэль вышел на деревенскую улицу, заполненную возбужденным людом, на все лады толкующем о сегодняшнем событии. Рассказ о случившемся был у всех на устах, и наверняка эта невероятная новость очень скоро облетит весь округ Кинллайт. Впрочем, даже слухам было не угнаться за Меуригом – в этот день его больше никто так и не видел.
Кадфаэль вывел из загона свою лошадку, взобрался на нее и тронулся в путь. Сейчас, когда напряжение спало, на него свалилась смертельная усталость, сменившаяся отчаянной тоской, которая затем превратилась в тихую грусть. Монах намеренно ехал очень медленно: ему нужно было время, чтобы поразмыслить, но главное, он хотел дать время подумать кое-кому еще. Проезжая Малийли, Кадфаэль бросил на усадьбу всего лишь один горестный взгляд. Этой истории суждено завершиться не здесь. Монах прекрасно понимал, что дело пока еще не закончено.
– Ты как раз вовремя вернулся, брат, – заметил Симон, подкладывая дровишки в очаг, – не знаю уж, какие у тебя там были заботы, но надеюсь, что Господь тебя не оставил.
– Истинно так, – отозвался Кадфаэль, – а теперь настала твоя очередь отдохнуть: если осталась на сегодня какая работа, я сам с ней управлюсь. Лошадку я уже накормил, почистил и поставил в стойло. Я ее не больно гонял, так что старушка не перетрудилась. После ужина я успею закрыть курятник да засыпать сенца корове. Надо будет и овечек отогнать с пастбища вниз в овчарню, сдается мне, ночью может ударить мороз. Но до темноты на все времени хватит – в здешних местах смеркается на добрых полчаса позже, чем в городе.
– Это ты точно подметил, брат, – глаз у тебя наметанный, валлийский. Здесь редко выпадает такая ночь, чтобы путник не мог безопасно бродить по холмам, если, конечно, знает окрестности. Настоящая темень только в лесу и стоит. Случилось мне как-то говорить с одним паломником с севера, вроде бы шотландцем. Здоровенный такой рыжий детина, и говор у него был чудной, я еле понимал, что он лопочет. Так вот, он рассказывал, что в дальних краях, откуда он родом, бывают такие ночи, что солнышко только сядет, а глянь, уже снова встает, а темнеть и вовсе не темнеет. Только не знаю, – мечтательно протянул Симон, – может, это все выдумки. Сам-то я дальше Честера отродясь не бывал.
Кадфаэль не стал рассказывать ему о том, что доводилось видеть ему в своих странствиях. Вспоминая о них, он удивлялся себе: надо же, как человек меняется. Некогда его манили приключения, теперь же ему была мила спокойная жизнь в обители, если, конечно, такую жизнь можно назвать спокойной. Впрочем, всему свой черед.
– Я рад, что погостил у вас, – промолвил Кадфаэль, и не слукавил. – Дух здесь такой, как в Гуинедде. Да и по-валлийски я тут от души наговорился, а то в Шрусбери нечасто выпадает такой случай.
Брат Барнабас принес ужин: ячменные лепешки собственной выпечки, овечий сыр и сушеные яблоки. Хрипота его совсем прошла, и он не мог усидеть на месте, ища, куда бы приложить руки.
– Видишь, брат, твоими стараниями я уже поправился и могу работать. Пожалуй, сегодня вечером сам загоню овец.
– Ну уж нет, – решительно возразил Кадфаэль, – это я возьму на себя – я и так целый день проболтался без работы. Ты уже сделал доброе дело – вон каких лепешек напек, мне бы никогда так не суметь. Каждому свое, дружище.
Близились сумерки, когда Кадфаэль поднялся на гребень холма, чтобы согнать вниз отару. Над горной грядой повисло безмолвие, на востоке синело ясное, бездонное небо, а на западе, над горизонтом, занималась бледная заря. Иные овечки были уже на сносях. Таких было немного, но они требовали неустанного попечения. Случалось, что овца приносила сразу пару ягнят, и лишь при неусыпной заботе удавалось выходить обоих. Кадфаэлю подумалось, что размеренный уклад пастушеской жизни может дарить человеку особое, глубокое удовлетворение. Овцы здесь редко становились добычей хищников, хотя бывало, конечно, что они болели, калечились и в бескормицу стадо не удавалось сохранить до весны. Овец почти не закалывали на мясо, ведь молоко, и особенно шерсть, имели большую ценность, а коли снимешь шкуру, то больше уж овцу не стричь. Только в суровую зиму приходилось резать ослабших, чтобы сберечь остальных. Большей же частью овцы проживали весь отпущенный им Богом срок. Пастухи и овцы всю жизнь проводили рядом, люди привыкали к животным, даже давали им человеческие имена, а те отвечали хозяевам привязанностью и доверием. Пастухи составляли особое братство: трудолюбивые и упорные, добрые товарищи, они не склонны были бунтовать или сетовать на судьбу, а уж убийц, воров и грабителей среди них и подавно не бывало.
"И все же, – размышлял Кадфаэль, легко шагая по склону, – я бы долго в пастухах не выдержал, затосковал бы, может быть, даже по тем вещам, которые нынче порицаю". Он подумал о сложности человеческой натуры, о способности творить и добро, и зло, и мысли его вернулись к событиям сегодняшнего утра, отмеченного борьбой, победами и жертвами.
Погруженный в раздумье монах неподвижно стоял на вершине холма. Он знал, что здесь его можно увидеть издалека. Над его головой раскинулось бескрайнее синее небо, усыпанное мельчайшим бисером звезд, таких крохотных, что их можно было увидеть лишь уголком глаза, а стоило обратить на них взор, и они пропадали, сливаясь воедино.
Кадфаэль бросил взгляд вниз, где среди огороженных загонов темнели хозяйственные постройки, и приметил – или это ему только почудилось – легкую тень, почти неуловимое движение возле овина. Между тем вокруг него начали собираться овцы, они привыкли к человеческой заботе, и не было даже надобности их подзывать. Они тыкались в него мордами, терлись округлыми мохнатыми боками и таращили желтые глаза, предвкушая возвращение в теплую, пахучую овчарню.
Наконец Кадфаэль встряхнулся и начал медленно спускаться по склону. Над отарой плыл мягкий, теплый запах овчины и пота. Монах пересчитал овец и тихонько подозвал пару молоденьких ярочек, случайно отбившихся в сторону. Те послушно поспешили на его зов, и теперь все были в сборе.
Кроме самого Кадфаэля и его небольшой отары, ничто не нарушало тишину и спокойствие ночи. Нигде ни души – небось и тень у овина ему померещилась. Слава Богу, что брат Симон и брат Барнабас послушались его и остались дома, в тепле – и сейчас, наверное, клюют носом У камелька.
Кадфаэль пригнал овец к просторной овчарне, в которой все было подготовлено к скорому появлению на свет новорожденных. Широкие двери открывались вовнутрь. Монах распахнул их и впустил овец в помещение, где их дожидалось корыто с водой и наполненная кормушка. Чтобы найти кормушку, овцам не требовалось света. Внутри овчарни было темно, виднелись только смутные тени, пахло сеном и овечьим руном.
Шерсть у горных овец не такая длинная и шелковистая, как у равнинных, она короче, зато гуще – так что при стрижке здесь получали почти столько же шерсти, сколько и в долине, только, конечно, пониже сортом. Но местная порода паслась на подножном корму, на горных пастбищах, куда избалованных тонкорунных овец и загнать бы не удалось. И молока здешние овечки давали немало – один только овечий сыр сам по себе оправдывал их содержание.
Добродушно ворча, Кадфаэль загнал последнюю, постегавшую овечку, и следом за ней зашел в овчарню. Кромешная темнота на какой-то миг ослепила его. И вдруг каждым мускулом своего тела он ощутил, что позади него кто-то стоит, и застыл, не решаясь даже шелохнуться. К горлу монаха прикоснулась холодная сталь клинка. Кадфаэлю доводилось бывать в подобных переделках, и он знал, что любое неосторожное движение может вызвать озлобление или испуг. Он не такой глупец, чтобы искушать судьбу.
Сильная рука обхватила монаха сзади. Теперь руки его были прижаты к телу, но и без того он не пытался отпрянуть или оказать сопротивление. У самого его уха послышался гневный сбивчивый шепот:
– Ты разбил мою жизнь, брат, – так неужто ты думал, что я не возьму взамен твою?
– Я ждал тебя, Меуриг, – спокойно отозвался Кадфаэль.. – Закрой дверь, тебе ничто не угрожает. Я не двинусь с места. Нам с тобой свидетели не нужны.
– Нет, – произнес тот же голос зловещим шепотом, – это мне не нужны свидетели. У меня дело к тебе, монах, и я с ним быстро управлюсь.
Однако руки он все же отпустил, и тут же с глухим звуком захлопнулись тяжелые двери, сквозь щелку просвечивала лишь полоска неба. Отсюда, из темноты, звезды казались крупнее и ярче.
Кадфаэль стоял, не трогаясь с места. Он слышал, как мягко зашуршала одежда Меурига, когда тот прислонился спиной к закрытой двери. Молодой валлиец глубоко вздохнул, предвкушая последнюю оставшуюся ему радость, – радость мщения. Он знал, что другого выхода из овчарни нет и добыча не ускользнет.
– Ты заклеймил меня, назвал убийцей – так с какой же стати теперь мне отказываться от убийства? Ты погубил меня, опозорил, превратил в изгоя, отнял то, что принадлежало мне по рождению, – мою землю, мое доброе имя, отнял все, ради чего стоит жить, и в отместку я отниму жизнь у тебя. Отныне я не могу больше жить, я даже умереть не могу, пока не прикончу тебя, брат Кадфаэль.