— Ваше преступление — не проступок в чистом виде, а некоторое состояние, которое можно изменить. Это состояние является знанием. Попросту говоря, вы слишком много знаете. Мы должны понять масштаб этого вредного знания и потом вынесем вам соответствующий приговор. С двойной целью. Чтобы наказать вас и чтобы помешать вам творить зло. Сам я ничего не знаю. Не знаю официально. Тот факт, что мы охраняем информацию, не означает, что мы располагаем ею, — так шоферы инкассаторских машин никогда не видят денег. Я буду вести эту беседу, но ответы будут всего лишь передаваться через меня. Всячески рекомендую вам откровенность. Того, что вас оценивает и слышит, не обмануть ничем. Там знают больше вашего. Там знают всю истину о вас и о том, что вы хотели узнать так сильно, что глупейшим образом подвергли себя смертельной опасности. Пытаясь солгать, утаить или сфальсифицировать, вы попытаетесь обмануть абсолютное знание. Вы попытаетесь обмануть саму истину.
Агент скосил взгляд на экран. Сид выпил глоток остывшего кофе. Ему было нетрудно понять, что вопросы задает Гиперцентрал. Теперь он чувствовал себя странно спокойным. Партия была, разумеется, проиграна изначально.
На кону стояло нечто колоссальное и нелепое. Его собственная жизнь. До него никогда еще не доходило, какую чертову цену она имеет, насколько сам он цепляется за свои ощущения и мысли. В этот миг он понял, что с ними связано упорное и шаткое чувство возможности. Внезапно он увидел конец пути, извилистой дороги, вдоль которой он побросал столько возможностей: не исключено, что он просто долго и слепо шел к самоубийству.
Он выложил все.
Он рассказал про Нарковойну. Про войну банд, про несуществующего противника. Про убийства, которые сам совершал под высшим покровительством тех, кого общественное мнение считало правыми. Обычный передел рынка, кровавый захват. Безумная идея в ряду других безумных идей.
Он рассказал про «Инносенс». Он рассказал про Глюка. Про Глюка, который подписал себе смертный приговор, пробравшись туда, в Гиперцентрал, где хранилась книга. Книга, которая их обоих научила видеть мир. Глюк пришел раньше его — сначала в Херитедж, а потом сюда — наверняка.
Он знал и еще кое-что. Его опасное знание простиралось далеко. Он знал, за каким занятием Охрана информации провела ночь после блэкаута. Он присутствовал при странных похоронах несчастных толстяков. Теперь он знал, что это было.
Это раскрыла ему книга.
Это было предвестие.
Он рассказал про книгу. Про книгу и ее откровения. Некоторые из них требовали проверки, иначе он не мог. Он отправился в Херитедж. Он увидел море и солнце. Он увидел, что они никуда не делись.
И потом сам Город. В конечном счете совсем не надо присутствовать при вечерних подвигах агентов БОИ, читать книгу, дышать горячим йодистым воздухом Херитеджа, чтобы понять, что Город болен. Порочен был сам замысел. Сама пространственная планировка, когда все шансы на одной стороне и беспросветность на другой и разделяет их неоновая прорезь бульвара Тексако, в которой поразительным образом виделся символ и будущий крах. Были Лаборатории, на деятельное и которых разросся Город. Легальная дурь, банковская смерть, Праздник на колесах, культ зрелищ. Исповедь. Надсадный вопль огромного тела. Предсмертный хрип.
А потом была ночь. Ночь, которой накрыли Город. Она раскинула тени, отменила рассветы и закаты, понятие завтрашнего дня и интуитивное предчувствие возможного, извратила сам ход времени и отравила большинство душ. Ночь кто-то создал. Распространил. Поддерживал.
Сид видел «уловители», которые на самом деле не ловили, а вырабатывали туман. Он даже знал человека, который их создал. Хотя и не знал, чья голова это породила.
— Вы не знаете, чья голова? — спросил человек.
— Нет.
— Нет даже подозрений?
— Есть подозрения, — ответил Сид, — есть догадки, ничего определенного. Я вам сказал: есть вещи, в которых я убежден. Я думал, вам нужно это.
Снова он увидел в добром взгляде своего собеседника, в этом добром взгляде, который был всего лишь физическим изъяном, быстро погасший блеск обманутой надежды.
— Скажите.
— Та же больная голова… — выдохнул Сид.
Тот не расслышал. Он положил раскрытые ладони на письменный стол и наклонил туловище вперед.
Настороже.
Внезапно Сид понял, что агент знает не больше его. И что он тоже хочет узнать. Это было так же неожиданно, как если бы охранник отделения смертников влюбился в красотку-детоубийцу.
— Я говорю, — сновал начал Сид, — что это все родилось в одной и той же больной голове. Уж слишком адски гармонично все выглядит.
Если агент и был разочарован, то на этот раз он ничем себя не выдал. Он крепче уселся на стуле и проговорил:
— Где Блу Смит?
Всего, что было раньше, — не было. Прежней жизни не было. Он родился на этом полу, и глаза его не видали ничего, кроме этих плит. Ему сломали каждый палец на левой руке. Его били дубинкой — всего, по всему телу. По-настоящему и тела больше не было, только костная труха, раны, дыхание. Он ненавидел Блу. Два раза он просил дать ему шанс. Обещал все сказать. Но едва боль прекращалась, мужество брало верх, и голос Блу на автоответчике звучал сильнее, чем внутренний голос. За эти отступления приходилось платить. Два раза он терял сознание. Его кунали головой в ведро с мочой и дерьмом. Запах заставлял очнуться. Его раздели. Облили водой. Пустили ток.
Наименьшее зло.
Они искали наименьшее зло. Не решение, не панацею, не способ лечения. Они думали, как выйти из положения с наименьшими потерями.
— Думаете, вы последний праведник, — хмыкнул тот, кто выражался прилично. — Умереть со смеху.
Несмотря на груз обезболивающего, тормозившего мозги, Сид постоянно спрашивал себя, пока подручные несли его по бесконечному коридору из отделения подопытных в будущую камеру, что это — этап или окончательное решение. Действительно ли главный решил отправить его сюда и почему он при этом изображал такое зверство. Некоторые пациенты были достаточно несчастны уже по прибытии, и их всего лишь запирали наедине с собой. Другие поступали в нейтральном состоянии, и надо было внести корректировку. В одном, однако же, не стоило сомневаться: невинных людей в этих стенах не было. Не потому, что все они совершили какие-то преступления и таким образом наказание оказалось оправданным. Просто от отделения подопытных такие глупости казались так далеко! Они принадлежали наружному миру, представляли собой мыслительную причуду, которую полагалось оставить еще в канцелярии. Отделение подопытных было черной дырой, где исчезало все, кроме страдания в чистом виде.
О размере, расположении камер заключения, цвете стен или характере освещения Сид не сохранил ни малейшего воспоминания. Были только запахи, крики и тени и такое впечатление, что всему конец. Из объяснений агента до Сида доходили только обрывки, бурчание, которое еще больше сбивало с толку. Вроде бы Лаборатории отделяли изучение физических страданий от более абстрактых душевных мук, пока последние не доведут до кровопролития. Сочувствие, ум скисали еще на подступах, они не достигали безвоздушных пространств, о которых догадываешься только по отблеску в чьих-то глазах.
Один узник, заслышав шаги, обернулся к коридору. Он посмотрел на Сида. Правая глазница зияла черной дырой. Шепот откуда-то издалека сообщил Сиду, что человек этот сам себе выколол глаз. И все, что Сид знал, все, во что он верил, глупые поиски, приведшие его сюда, — все умерло, все аннигилировалось в зияющей пустоте этой глазницы.
— Я отвезу тебя туда, где нет сумерек. Я буду ждать тебя сегодня в Экзите. До сумерек ходят поезда. Приезжай в Экзит.
Агент отключил связь.
Сид сделал то, чего от него ждали. В тот момент, когда действие обезболивающего начало слабеть, он понял, что сдастся. Прогнать все по второму кругу не входило в его планы.
Его тут же с лихвой отблагодарили — и обезболивающим, и наркотиками.
Объявили, что теперь ничто не задерживает его перевод в Отсек. Сид даже не нашел в себе силы испугаться.
Он предал. Он сломался. Ему от этого было ни жарко ни холодно.
Они вышли на свежий воздух южной ночи и пошли наискосок по широкому полю. Там готовый к взлету вертолет вздымал песчаные вихри, которые кружились между ног у агентов и под колесами грузовиков, серели в перекрестных лучах фар и снова возвращались в пустыню. Сид ни о чем особенно не думал. Ощущения понемногу отступали, все равно скоро они угаснут окончательно. Разум готовился к покою, подергивался кристаллами изморози. Он не испытывал ни страха, ни муки. Изумление: эта реальность, сотканная из шума, света и ветра, реальность ходьбы, ног, давящих песок, реальность моторов, запаха бензина, незнакомых людей, собирающихся в путь, его собственного тела, продолжающего жить и испытывать боль, — как это все может исчезнуть, перестать быть, навсегда? Изумление. И грусть — огромная и белая, не потому, что он сейчас умрет, — он не знал, что кроется за этим словом, — а потому, что понял, что теперь ничего больше невозможно.