В первые выходные октября я отправилась на свиданку с симпатичным второкурсником по имени Эндрю. Заприметила я его еще на лекциях по всемирной истории, но никак не решалась с ним заговорить, пока мы не пересеклись на одной факультетской вечеринке, где оба были настолько «хороши», что просто искали тело для подпорки. Мы не успели обменяться и парой фраз, как уже присосались в поцелуе. Не могу вспомнить, как там все происходило, но кому какое дело — главное, контакт был установлен. Прежде чем друзья меня уволокли, я накорябала ему свой номерок. Невероятно, но назавтра он прислал мне эсэмэску с приглашением на пятницу к себе в комнату, вроде как для просмотра серии «Шерлока», пока его сосед по комнате тренируется во фрисби-клубе.
То, что произошло дальше, настолько банально, что вряд ли даже стоит описывать. Разумеется, у него меня ждала бутыль «Бернеттса» [60]. От волнения я пила как-то чересчур много и хаотично. До просмотра «Шерлока» дело у нас так и не дошло. А утром я проснулась с трусиками на лодыжке и черно-лиловыми засосищами на шее. Хотя влагалище, честно говоря, чувствовало себя очень даже ничего (позже я для проверки пыталась пальцем определить, стерто у меня там или кровит, но все обошлось). Во рту стоял жуткий сушняк, голова разламывалась, а из-за тошноты я несколько раз перегибалась через край кровати, чтобы сблевнуть. Все плыло: я ведь вырубилась в контактных линзах, и склеры настолько высохли, что не моргнуть. Рядом дрых частично раздетый Эндрю. Он не очнулся, даже когда я через него перелезала, за что я ему бесконечно благодарна.
Я нашла свои лабутены, натянула их и побрела к себе в общежитие. Уикенд прошел мирно, в режиме поправки. Я никуда не выходила, хотя половина моих знакомых прихорашивалась для вечера открытых дверей. Ну а я в обнимку с чаем насладилась спокойным вечером перед теликом; пробовала даже читать что-то по учебе. На улице погода стала портиться, что оказалось кстати: я надела свитерок, чтобы под ним скрыть свои засосы. Вернувшись в свою комнату, где спрятать шею от чужих глаз не представлялось возможным, я отшутилась насчет «расплаты за бурный уикенд», и это был последний раз, когда мы с соседкой Мишель поднимали эту тему.
Эндрю не писал мне с тех пор, как я покинула его комнату, что меня не сильно беспокоило. Я чувствовала себя основательно пресыщенной своим приключением и этой своей пресыщенностью гордилась. Я чувствовала себя взрослой, состоявшейся как женщина. Я ведь как-никак имела это со второкурсником. Да к тому же симпотным второкурсником. Грандиозность этого приводила меня в восторг. Я прокинула мост во взрослую жизнь; я кое с кем «потерлась», как говорит молодежь. И со мной вроде все в порядке.
Только на следующей неделе у меня начались флэшбэки. Лицо Эндрю всплывало у меня в памяти во время лекций: вблизи, крупным планом, со щетиной и сладковатым перегаром от коричного «Бернеттса». Я вдруг почувствовала, что не могу дышать, не могу даже пошевелиться без волн головокружения. Воображение раскручивалось по спирали, представляя наихудшие из возможных сценариев. А вдруг я «залетела»? А вдруг у меня ВИЧ? Папиллома? Герпес? СПИД? Или у меня рак матки? Может, обратиться в медсанчасть кампуса? А если это сделать, не сдерут ли с меня несколько сотен долларов, которых у меня нет? Оформила ли мама студенческую страховку или решила на ней сэкономить? Я не могла вспомнить. Неужто я умру из-за глупой ошибки, которую совершила, даже не очухавшись? Эндрю написал мне только в два часа ночи в субботу: «Ну чё, ты как?» Я увидела эсэмэску, когда вставала в тубзик, и сразу же удалила, надеясь избавиться от самой мысли о его существовании.
Но я все не могла отделаться от его лица, его запаха, его прикосновений. Я начала невероятно долго стоять под душем, по три или четыре раза в день. Меня продолжали донимать кошмары, где я была притиснута к нему, зажата под его колючим подбородком, не в силах пошевелиться или закричать. Легонько тряся за плечи, меня будила Мишель и извиняющимся полушепотом спрашивала, нет ли у меня, случайно, взаймы берушей, а то у нее в восемь утра дискуссионный клуб, а она не может заснуть. Неожиданно для себя я стала плакать по вечерам от отвращения к самой себе. Подумывала даже о том, чтобы поступить в студенческий кружок по изучению Библии, хотя в церковь перестала ходить вслед за отцом, после того как пастор сказал мне, что мой родитель попадет в ад, поскольку не был крещен; хочу чего-то, что могло бы помочь мне разобраться в моем крайне ретроградном, но все еще сильном убеждении, что я необратимо испорчена, поругана и грязна.
— Ну-ка, Джунипер? — остановила меня однажды Афина среди дня, когда я возвращалась из столовой. Тогда она была единственной, кто называл меня полным именем, как в паспорте, — привычка, которую она сохраняла на протяжении всей своей взрослой жизни, называя какую-нибудь Ташу «Наташей», а Билла — «Уильямом», словно этот официоз приподнимал людей в разговоре до ее уровня (в сущности, так оно и было.) Она коснулась моей руки. Пальцы были гладкими и прохладными.
— С тобой все в порядке?
И может, потому, что я так долго удерживала все это в себе, или потому, что она была первой во всем Йеле, кто по-настоящему посмотрел на меня и заметил, что что-то не так, но я сразу же разразилась некрасивыми, громкими слезами.
— Ну-ка идем, — сказала Афина, нежными кругами поглаживая меня по спине. — Идем ко мне в комнату.
Все то время, что я сквозь прерывистые рыдания рассказывала, Афина держала меня за руку. Она обсудила со мной расклады, провела меня по всему списку ресурсов кампуса и помогла решить, хочу ли я обратиться за консультацией (да) или сообщить об Эндрю в полицию, чтобы на него завели дело (нет). Более того, она пошла со мной на мой первый прием к доктору Гэйли, где мне поставили диагноз тревожности, распаковав все то дерьмо, что я носила с собой после смерти отца, и изучили механизмы преодоления, которыми я пользуюсь до сих пор. А заметив, что я не пошла на ужин, она оставила мне под дверью еду из кафетерия. Позднее, уже ночью, она прислала мне фотку со щеночками и подписью: «Надеюсь, тебе снится это!»
В течение двух недель Афина Лю была моим ангелом-хранителем. «Какая же она добрая», — растроганно думала я. И полагала, что наша дружба навсегда.
Однако дружбы первокурсников непрочны. Ко второму семестру я уже вращалась в своих кругах, а Афина — в своих. Мы все еще улыбались и махали друг дружке, встречаясь на расстоянии в столовой. Ставили лайки в посты друг друга в Facebook. Но не было уже задушевных бесед на полу в наших комнатах, с обменом историями об авторах, с которыми мы бы мечтали встретиться, или о литературных скандалах, о которых прочли в Twitter. Не было и взаимной переписки во время занятий. «Возможно, — думала я, — это от чудовищности того, чем я с ней поделилась. Она и погубила славную дружбу в зародыше». Есть соразмерные уровни интимности. Ты не можешь сказать: «Кажется, меня изнасиловали, только я точно не знаю», когда вашим отношениям всего третий месяц от роду.
Между тем жизнь шла своим чередом. Об Эндрю я забыла или, по крайней мере, похоронила его так глубоко в глубине сознания, что он не всплывал вплоть до сеансов терапии много лет спустя. Мозг девушки-первокурсницы поразительно способен к избирательной амнезии; похоже, это реакция выживания. У меня появились новые, более близкие друзья, никто из которых не знал о том, что произошло. Засосы, понятное дело, сошли. Я освоилась в университете, перестала ходить на вечеринки, где выставляла себя на посмешище, и с головой окунулась в свою курсовую работу.
И вот в одном из богемных журналов Йеля, претенциозной «желтушке» под названием «Уроборос», вышел первый Афинин рассказ. Событие достаточно знаковое — обычно первокурсников в «Уроборосе» не печатают (по крайней мере, я об этом не слышала), и мы все купили по экземпляру в ее поддержку. Свой журналец я принесла в комнату, думая приступить к чтению. Ревность меня, признаться, покусывала — я ведь и сама несколько месяцев назад носила туда свой опус, но меня бесцеремонно отправили с порога. И я, еще не отойдя от обиды и азарта, из спортивных соображений зашла к Афине и зачитала ей для оценки несколько особенно остроумных, на мой взгляд, строк из рукописи.