Я покачала головой, в шоке от мысли, насколько близки мы были к тому, чтобы снова войти в эту пещеру ужасов. Что бы мы стали делать с трупом толстяка? Закопали в саду? Вырыли бы яму в огороде? А что с машиной? Опять бросать ее где-нибудь со всеми вытекающими последствиями или столкнуть в одну из тех шахт в национальном парке, как я предлагала? Было невыносимо думать об этом…
— Слава богу, что ты такая неловкая, — пошутила я, но мама, вопреки моим ожиданиям, не рассмеялась.
— Это какое-то чудо, — сказала она. — Я имею в виду, как я могла промахнуться с такого близкого расстояния? Ведь дуло пистолета почти упиралось ему в шею. Это невозможно, Шелли. Просто невозможно.
Вновь вспомнив наш вчерашний разговор (Цугцванг. Это из шахмат), я заметила:
— Все это было похоже на шахматную партию, правда?
— В каком-то смысле, пожалуй. Нам определенно приходилось крепко думать перед каждым ходом.
Я вспомнила все решения, принятые мамой с той самой минуты, как она обрушила разделочную доску на череп Пола Ханнигана: закопать его в саду вместо того, чтобы вызывать полицию, продолжать жить так, будто ничего не случилось, сбросить мусорные мешки в заброшенные шахты, где их никто никогда не найдет, оставить себе пистолет, разыграть перед врачами «скорой» спектакль о смерти от инфаркта. Сколько трудных решений, сколько правильных ходов.
— Ты блестяще сыграла свою шахматную партию, мама.
— Мы обе, Шелли. Мы обе.
Когда от долгого сидения на деревянном стуле у меня заныла спина и уже было невмоготу читать про новые модные тенденции, диеты, фильмы и старлеток, я сказала:
— Я не чувствую себя виноватой в том, что мы сделали, мама. Я рада, что они оба мертвы. Я ни о чем не жалею — даже о том, что случилось вчера. Он получил то, что заслужил. Собаке собачья смерть, я бы так сказала. Все, что мы сделали, абсолютно все, было самообороной. Даже вчерашнее.
После ланча мы поехали по округе и долго гуляли вдоль берега реки. Выдался еще один чудесный день, и пейзаж радовал глаз своими живыми сочными красками. Желтый цвет канолы был таким ослепительным, что я едва могла смотреть на него — это было все равно что смотреть на яркое солнце. Небо поражало глубокой лазурью, дальние холмы — изысканной лавандой, молодые деревца вдоль берега были принаряжены в листву цвета зеленого лайма, который вскоре должен был смениться желтым, высокий луговик налился изумрудной зеленью, а дикие цветы в его зарослях проглядывали чистейшей первозданной белизной.
— Как на картинах Ван Гога, — сказала мама. — Такое впечатление, что краски вовсе не смешивали на палитре, а просто выдавливали из тюбиков.
Когда мы подошли к заброшенному участку берега, где буйствовала жгучая крапива, мама огляделась по сторонам — нет ли поблизости пешеходов или рыбаков? — достала из сумочки пистолет и быстро швырнула его в реку. Он пошел на дно с ласкающим слух звуком — плюх!
— А как же насчет того, что вода всегда выдает свои секреты?
— Пусть. Они никогда не смогут связать этот пистолет с нами. Я просто больше не хочу держать его в доме.
— Ты уверена, что он нам больше не понадобится?
Мама обняла меня за плечи:
— Да, Шелли, уверена. После всего, что нам пришлось пережить, меня уже ничем не испугаешь.
В тени плакучей ивы, на маленьком клочке сухой земли, мы сожгли водительское удостоверение Пола Ханнигана. Мама поднесла к нему зажигалку, и оно медленно покрылось черной копотью, а уголки в огне сами собой начали загибаться. Пластик выделял зловонный черный дым, который, как я подумала, только и годился для кремации ядовитой души Пола Ханнигана. Я испытала невероятное облегчение, когда его лицо обуглилось и съежилось до неузнаваемости.
Откровения толстяка о найденном водительском удостоверении не спровоцировали грандиозный скандал с мамой, который казался мне неизбежным — даже накануне, когда мы провели вместе не один тревожный час в ожидании новостей, которые могли решить нашу судьбу. И вот теперь, когда пластиковая карточка горела у наших ног, я поняла, что никакой ссоры уже не будет. Мама не собиралась задавать мне вопросов, не собиралась упрекать меня, не собиралась вновь поднимать эту тему. Я знала, что она простила меня.
Мама посмотрела на меня и нежно улыбнулась:
— Больше никаких секретов?
— Никаких, — согласилась я без тени колебаний.
Когда пламя погасло и костерок остыл, я ткнула пальцем в скрюченное черное насекомое, некогда бывшее водительским удостоверением Пола Ханиигана, и оно рассыпалось золой.
Ближе к вечеру нам обеим захотелось посидеть в саду. Хотя мои шрамы быстро заживали, я все равно старалась быть осторожной, и мы огляделись в поисках уютного уголка в тени.
— Может быть, там? — спросила мама, показывая в дальний конец сада.
Я побледнела. Она как раз смотрела в сторону овального розария, который сейчас превратился в необъятный цветочный фонтан.
Она заметила выражение моего лица и поняла свою ошибку:
— Может быть, вон там будет лучше…
Но я перебила ее:
— Нет, у розария.
Мы взяли пластиковые стулья и расположились в прохладной тени роз, всего в нескольких метрах от могилы Пола Ханнигана. Я справилась с отвращением, взяла себя в руки, постаралась отнестись ко всему философски. Неважно, рядом я с его трупом или нет, Пол Ханниган все равно навсегда останется со мной. Я пришла к мысли, что теперь он стал частью меня — так дикари, которых я видела по телевизору, верили, что убитые ими кабаны или обезьяны становятся частью их самих. От него было не скрыться, не убежать. Отныне Пол Ханниган был навсегда со мной. В горе и в радости.
Эта сюрреалистическая сцена даже подсказала мне сюжет картины, которую я бы хотела нарисовать однажды: две благородные викторианские леди пьют чай на лужайке, в то время как в цветнике на заднем плане проступают очертания трупа в истлевших лохмотьях. Я бы назвала ее «И средь жизни мы пребываем в смерти», строчкой из христианской погребальной молитвы. Она будет лишний раз напоминать о том, что, независимо от того, где мы и что делаем, Смерть и Ужас всегда рядом с нами. И главное испытание — продолжать жить и быть счастливыми, краем глаза наблюдая за этими зловещими спутниками, далекими, размытыми, но все равно узнаваемыми.
Мы блаженствовали, лениво болтали, и, когда на палисадник легли фиолетово-голубые тени, я тронула маму за плечо.
— Мм?.. — сонно пробормотала она, не открывая глаз.
— Я хочу вернуться в школу, мам, — сказала я.
Она сразу открыла глаза, в них было удивление, беспокойство; извилистая морщина вновь бороздила ее лоб.
— Но до экзаменов всего несколько недель, Шелли. Сейчас весь твой выпуск в учебном отпуске, разве не так?
— Да, верно, — сказала я, — но работают подготовительные классы, которые я хотела бы посещать. Миссис Харрис знает все детали, к тому же я бы хотела встретиться с некоторыми своими учителями, особенно с мисс Бриггс.
Мама не назвала истинную причину своего беспокойства, но по-прежнему хмурилась.
— А как же те девочки — Тереза Уотсон и двое других? Что, если они там будут?
— Не думаю, мам; сомневаюсь, что им интересны подготовительные классы, но если я все-таки встречусь с ними…
Я вспомнила, как схватила нож с обеденного стола и всадила его в спину Пола Ханнигана; вспомнила, как гналась за шантажистом и в моем сердце бушевала жажда крови. Если бы Тереза Уотсон посмела прикоснуться ко мне, я бы прижала ее к стенке с такой силой, что перебила бы ей позвоночник, прежде чем она успела бы опомниться. Если бы она заглянула мне в глаза и увидела в них, на что я способна, она бы драпала от меня во весь опор. Я уже убила двоих мужчин, и какой-то школьнице было не запугать меня.
— Не волнуйся. Они ничего мне не сделают. Я больше не боюсь их. Если что, пусть они боятся меня.
Я знала, что эти слова слетели с моих губ, но их звучание было таким незнакомым для моих ушей, что казалось, будто их произнес кто-то другой. Это уже говорила не мышь; она больше не собиралась бегать вдоль плинтуса в поисках норки, чтобы спрятаться, она не собиралась замирать в надежде на то, что ее не увидят. Сейчас я, как никогда в жизни, чувствовала себя сильной, уверенной в себе, способной на многое. Жизнь жестока. Жизнь — это джунгли. Жизнь — это война. Теперь я это понимала. И принимала. Я была готова принять вызов. Я больше не собиралась быть жертвой. Никогда.
— И еще кое-что, мам. Я хочу позвонить папе.
Она дернула рукой, словно ее ужалили, и стиснула зубы.
— Что ж, это твое решение, — сказала она. Ее голос был сух и слегка дрожал. — Я не вправе останавливать тебя.
Нет, она уже не могла остановить меня, так же как и Зоя. Если Зоя подойдет к телефону, я уже не отступлюсь («Скажите, что звонит его дочь»). Он не сможет вот так просто вычеркнуть меня из своей жизни. Во всяком случае, без объяснений. Без последствий. Прежде он выслушает все, что я должна сказать ему.