— Я вот о чем подумал, — все так же безмятежно сказал Илья. — Врубель, как я его воспринимаю, жил между светом и тьмой, спиной к свету… — Он взглянул на Искендера. — Понимаешь, о чем я толкую? У него перед глазами была тьма, и потому на ее фоне — темное на темном — он не мог разглядеть своей тени… А ведь она должна быть! — потому что только у Бога нет тени. Он — Свет, и это его функция — выявлять наши тени и принуждать нас видеть их, запускать в работу тот механизм души, который мы называем совестью… — Илья облизнул пересохшие губы. — И вдруг этот парень — Врубель — обнаруживает, что и он — как и Бог! — не имеет тени… Тут у кого хочешь поедет крыша.
Он безнадежен, утвердился Искендер, немного удивленный тем, что Илья, оказывается, все еще не покинул его сердца. С таким балластом мне будет нелегко спастись. Изыди! — велел он живучим остаткам былого чувства. Это не Илья; это не тот человек, которого я любил. С Ильей что-то случилось — и его уже нет. В его личине — другой человек. Которого я не знаю, а потому не могу положиться на него. Грузить его на себя — глупо. Надо бежать. И чем раньше — тем лучше. Я сентиментальный идиот. Почему я здесь, хотя уже понял, что должен его бросить?..
Искендер прикрыл глаза и сказал себе: ты один, Искендер… ты один!.. Когда он снова открыл глаза, он был уже очень далеко от Ильи. Сомнений не осталось. Когда ты один — все так просто. Он не успеет меня убить, подумал Искендер о Петре. Он еще не знает, когда решит, что пора сделать это, а я уже знаю, что через одну-пять-десять минут буду далеко отсюда.
О чем это говорил Илья? Ах, да…
— Не мудри, командир. Это просто икона.
— Да глянь сам! На всех полотнах — вот, вот, вот — тени. А у Первозванного ее нет. И посмотри на его лицо. Это же автопортрет Врубеля!
— Хватит, — сказал Петро. — Из-за вашего трепа мы только время теряем. — Он возвратился к монашку, и некоторое время смотрел на него. Но не разглядывал — думал. — Так, значит, золота там не было? — спросил его Петро.
— Я не нашел, — разлепил пересохшие губы монашек.
— Но оно должно быть…
— Конечно.
— А чего ж ты не сбежал с иконами?
— Не успел.
Петро помолчал.
— Но потом бы вернулся?
— Конечно. Ведь оно здесь.
— Понятно. Стал бы служить при этом храме, время не поджимает… — Петро вдруг усмехнулся. — Другим искателям горлянки бы резал…
— Без нужды — зачем же…
— Это само собой… Кроме икон — там что еще было?
— Много чего…
— Понятно. Ты налегке, а у нас грузовик — все и прихватим. — Петро достал нож — и одним движением разрезал ленту на ногах монашка, легко перекатил его на живот — и освободил руки. Выпрямился. — Помогите ему подняться.
Искендера в комнате не было. Петро усмехнулся: от добычи далеко не уйдет.
Опять выстрел. Все из того же ручника. Теперь уже в храме… А вот еще один.
— Кочерга! Ванька! Почему вы здесь, а не возле деда!?
Такого распоряжения Петро не давал, да он и сам знал это. «Разберемся», — сказал Кочерга, и они исчезли. Только бы Искендер их не перехватил. Ну это уж как сложится.
Монашек пока идти не мог. Его посадили на раскладушку, и он стал растирать и разминать кисти рук. Не спешил, но теперь это не имело значения: главное происходило где-то там, внизу, посреди храма. Самое противное — когда не знаешь, с каким врагом имеешь дело. Одно несомненно: это не милиция и не вояки. Милиция вообще бы сюда не сунулась, а вояки устроили бы такую пальбу…
Два автомата щедро сыпанули свое содержимое, почти одновременно им ответил ручной пулемет, как показалось — неспешно. Всего несколько выстрелов. И смолк. Но один автомат еще трижды подал голос: добивал. А может — на всякий случай. Пять выстрелов, три, два.
Тишина.
Кто из наших уцелел? Или оба живы, просто одному из них нужны были эти выстрелы, чтобы душу отпустило? Ну конечно это Ванька! — его всегда после боя слабит…
Петро оглядел оставшихся. — Ты и ты, — указал он пальцем, — в коридор. Слушать и глядеть!.. — Он заметил, что говорит шепотом, и добавил почти нормальным голосом: — Береженого бог бережет.
— Бог сбережет всех нас, если вы спокойно, без резких движений сложите оружие — и выйдете отсюда.
В руке у монашка была граната. Чеку он уже выдернул. Успел снять у кого-то с пояса.
Так и должно быть, подумал Петро. Нормальный процесс. Когда проблемы возникают одна за другой, а ты их решаешь, а их двойники опять тут как тут, а ты их косишь, косишь, косишь, — тебя ничто не застанет врасплох, и ты доберешься до цели, как косарь в сумерках — до края поля. А вот когда все идет гладко, как по маслу, когда само катит, — тогда и жди подляну. Я знал, что будет непросто, и уж как удивлюсь, если окажется, что этот камень-спотыкач — последний…
Петро встретился с монашком взглядом, еле заметно ему усмехнулся (ни малейшей иронии! пусть примет это, как сдержанное восхищение), и медленно-медленно стал поднимать руки.
— Повторяю! Оружие на пол.
Петро медленно обвел взглядом своих людей, кивнул: выполняйте; затем медленно стянул с плеча ремень автомата — и медленно положил автомат на пол, расстегнул кобуру, взял револьвер двумя пальцами — и положил рядом… Он слышал, как разоружаются остальные, но не глядел на них. Он удерживал взглядом взгляд монашка (без малейшего нажима! но держал хорошо; пусть думает, что опасность может исходить только от него, что это их поединок), а сам всем телом слушал Ахмеда. Все заранее известно. Вот Ахмед положил автомат, но не перед собой, а сбоку. Вот положил кольт. Одну гранату, вторую. Все сбоку. У него не будет времени на замах, а так, с полуразворота… Наконец кладет нож. Ну!..
Монашек не видел, как спланировал тяжелый нож, от удара в шею его глаза расширились и посветлели. Упасть он не успел, потому что Петро был уже рядом. Петро стиснул обеими руками руку монашка с гранатой, сбросил его на пол, чтобы не залил кровью картины, и только тогда, зажимая рычаг гранаты, осторожно ее освободил.
— Я знал, что от него толку не будет, — сказал он Илье, — и что-то в этом роде от него ждал. Но чтоб вот так, сразу!.. Шустрый был малец.
Он прошел в угол, где прежде лежал монашек, выбрал достаточно длинный обрезок клейкой ленты и стал тщательно заматывать гранату.
— Теперь ты не найдешь клад…
— Найду. И очень быстро.
— Если ты имеешь в виду Строителя…
— Его.
— Даже если бы он мог говорить…
— У меня заговорит! — засмеялся Петро.
Его лицо как-то странно прыгало перед глазами Ильи, и это мешало думать. А думать было необходимо: какая-то мысль пыталась пробиться к сознанию, но ей что-то мешало. Что мешает? что мешает?.. Илья заставил себя расслабиться — и тогда понял: лицо Петра. Это оно мешало думать. Как сверкающий искрами света кристалл, который гипнотизер раскачивает на ниточке перед глазами клиента, оно завораживало и отнимало все то немногое, что оставалось от него, от Ильи… Отведи глаза, велел он себе, и поглядел на кирпичные стены, на серый цементный пол, на тусклую лампочку в серых кляксах. И сразу та мысль пробилась к нему, и он понял, что все это — последнее, что он видит в своей жизни. Это было так очевидно!.. Из протеста — последний глоток прекрасного! — он перевел взгляд на изображение Андрея Первозванного, на его врубелевские глаза, неторопливо поднял с пола свой револьвер, повернулся к Петру и выстрелил в его ненавистное лицо.
Из-за диабета настоятель Покровской церкви отец Георгий едва ходил и уже давно не мог читать: различать буквы он перестал после второй операции на глазах. Если бы он прислал на отпевание вместо себя кого-нибудь помоложе — никто бы ему не попенял. Но случай был особый. В моей жизни другого такого уже не будет, говорил он матушке, которая помогала ему облачаться и просила только об одном: чтоб он не задерживался допоздна. А сейчас сколько? — поинтересовался отец Георгий. — А уже шестой… — Ну так я до темна как раз и обернусь…
Если бы спросить отца Георгия, чем этот случай особый, пожалуй, он не смог бы объяснить. Да он и не думал об этом. Он это чувствовал. Сейчас его место было там, в хате Марии, возле гроба Строителя. Живым он Строителя не знал, так и не собрался познакомиться; дело было не спешное, а любопытство он утратил давно, еще в ту пору, когда вместе с диабетом в нем поселилась постоянная усталость. Вот если б он был помоложе и не растерял былые связи, и у него был бы шанс побороться за храм — а там и честь, и место хлебное, — вот тогда б он каждую свободную минуту проводил бы на стройке, был бы первым другом Строителю, самым близким ему по духу. Но шансов не было, ни одного. Отец Георгий знал это сразу, а когда митрополит, посетив храм, даже не заглянул к нему в церковь (в последний раз это было, дай Бог памяти, в 86-м, как раз на Покрова, и из всех Покровских церквей митрополит выбрал именно его, чем отец Георгий тогда очень гордился), — стало окончательно ясно, что в этом деле ему ничто не светит. Понятно, что большинство верующих предпочтут новый храм. Если его восстановят таким, как был (каким он был — уже не помнил никто, свидетелей не осталось, одни пересказы; может он и не был никогда достроен? — размышлял отец Георгий за рюмкой прасковейского коньяка, слушая пустую болтовню местных телевизионных комментаторов; в таком случае и перспективы у этого храма не ах, уж мы-то помним, как оно было в Вавилоне…), — так вот, если храм все-таки достроят — туда начнется паломничество. Ведь столько баек вокруг него, автомобиль есть почти у каждого, сто-двести километров сегодня не расстояние, а люди любопытны. Мне останутся лишь те из прихожан, кто живет поблизости и тяжел на подъем, думал отец Георгий; да еще мои старушки, которые обожали меня, когда я был молодым, прости, Господи, мои давние грехи. Но может оно и лучше. Меньше забот. Когда-то я тревожился: смогу ли управляться, без ущерба для собственной жизни, со своим приходом, когда силы начнут оставлять меня? Выходит, напрасным было томление духа. Господь все устроил. Да и много ли мне теперь надо…