Но человек на фотографии улыбался.
Он улыбался, и Лидия снова разрыдалась от ненависти.
На плешке их было полно. Торчки. Стояли и мечтали о дозе.
Хильдинг сделал пару шагов и поднялся по лестнице, ведущей к улице Королевы. Он обычно именно тут и стоял, чтоб эти его видели. И ему абсолютно по барабану, что вокруг шныряют легавые со своими биноклями.
Она стояла немного в стороне. Стояла и ждала. У выхода из метро. Он знал тут всех таракашек.[4] Всех до самой распоследней. Их тут не больше пятидесяти. Эта еще не старая, чуть за двадцать, но страшнее ядерной войны: волосищи растрепаны, засаленная фуфайка. Небось уж дня три-четыре как торчит, сука похотливая, только об одном думает – ширнуться и трахнуться, ширнуться и трахнуться. Он знал, что ее зовут Мирья и говорит она с жутким акцентом – сам черт не разберет, что она там лопочет.
– Ченить есть?
Он осклабился:
– Че ченить?
– Есть у тебя ченить?
– А если и есть? Тебе-то че надо?
– Дозу.
Вот тварь. Ширнуться и трахнуться. Хильдинг вытянул шею и огляделся вокруг, легавые были заняты другими.
– Амфетаминчика или как обычно?
– Как обычно. На три сотни.
Она нагнулась, пошуровала рукой за шнуровкой ботинка и достала несколько скомканных бумажек. Три из них протянула ему.
– Как обычно, ага.
Мирья торчала вот уж скоро неделю.
Все это время она не ела. Ей надо было все догонять и догонять, чтобы унять разряды высокого напряжения, которое провели ей прям через голову. Там визжало и шуршало, добивало аж до мозгов, и больно было адски.
Она стеганула прочь от Хильдинга, от лестницы, от улицы Королевы – мимо статуи, церкви, в сторону кладбища.
До нее четко доносились голоса прохожих, все они говорили о ней. Громко, гады. Всё про нее знали, все секреты. И говорили, говорили… Но ничего – скоро заткнутся, исчезнут. По крайней мере, на несколько минут.
Мирья села на ближайшую к входу скамейку. Быстро сняла с плеча сумку, достала бутылку из-под кока-колы, наполовину наполненную водой. Второй рукой достала шприц и набрала немного воды. Бутылку швырнула в пакет.
Как же она торопилась, так хотела побыстрее словить кайф – даже не заметила, что в пакете откуда-то взялась пена.
Она улыбнулась и поставила иглу, замерла на мгновение.
Она столько раз это проделывала раньше. Засучила рукав, нашла вену и нажала на поршень.
Боль была немедленной.
Она вскочила, голос куда-то пропал, она попыталась обратно набрать в шприц то, что уже всадила себе.
Вена раздулась, от ладони до локтевого сгиба стала сантиметровой толщины.
Боль пропала только тогда, когда кожа вдруг почернела. Когда стиральный порошок разорвал вену в клочья.
Йохум Ланг не мог заснуть. Последняя ночь была еще хуже предыдущих.
Из-за запаха. Последний поворот ключа – и он тотчас же узнал его. Все камеры всегда так пахли, неважно, в какой ты тюрьме, запах везде один и тот же. В любой каталажке стены, койка, шкаф, стол и даже свежевыбеленный потолок – все пахло одинаково.
Он сел на край кровати. Зажег сигарету. Воздух и тот такой же. Тюремный. Глупость, конечно, причем такая, что никому и не скажешь, но точняк – любая камера в любой тюряге и на любой зоне пахнет одинаково, как ни одна комната нигде в мире.
Он напомнил о себе – он и всю прошлую ночь этим занимался. Подошел к металлической пластинке на стене. Там была красная кнопка, он нажал на нее и долго держал.
Вертухай ответил не сразу:
– Чего тебе, Ланг?
У него на центральной вахте зажглась красная лампочка, так что ничего не попишешь – пришлось отреагировать на сигнал. Йохум подался вперед и прижал губы к микрофону:
– Я хочу смыть с себя эту вонь.
– Забудь. Ты все еще такой же заключенный, как и остальные.
Ланг ненавидел их. Он отсидел свой срок, но эти твари будут издеваться до последнего.
Он посидел на кровати, огляделся вокруг. Надо подождать минут десять. А потом снова напомнить о себе. Обычно они сдавались. Три-четыре раза, и они отступали от правил, делали шажок в сторону, впрочем, достаточно большой, чтоб он мог протиснуться туда, где посвободнее, и глотнуть воздуху. Они понимали, что он не настолько глуп, чтоб устраивать бузу в последнюю ночь, но понимали также, что с завтрашнего дня запросто могут – совершенно случайно, конечно, – столкнуться нос к носу там, в городе. Так что благоразумнее дать ему небольшое послабление.
Он встал. Пара шагов до окна. Пара шагов обратно, до обшитой железом двери. Он положил в целлофановый пакет две книги, четыре пачки сигарет, мыло, зубную щетку, радио, ворох писем и нераскрытую упаковку табака – он бросил курить два года и четыре месяца назад. Поставил пакет на стол. Двигался как можно медленнее, чтобы протянуть время.
Он снова напомнил о себе. Раздраженно приник губами к микрофону – металлическая пластинка, в которую он вмонтирован, запотела от его дыхания. Эта сволочь опять медлила с ответом.
– Отдай мою одежду.
– В семь часов.
– Я сейчас все отделение поставлю на уши!
– Делай что хочешь.
Йохум стал колотить по двери. Кто-то на другом конце коридора ответил. Потом еще один. Потом – он услышал – еще. На этот раз вертухай отреагировал попроворней:
– Ты всех разбудил!
– Я ж предупреждал.
Вахтенный вздохнул:
– М-да. Значит, так. Мы идем с тобой к мешкам. Ты там примеришь одежду. И сразу назад. И до семи часов ни звука.
Коридор был пуст.
Никто не бузил. За каждой дверью дышал человек, которому еще сидеть и сидеть, так что на этот рассвет им всем наплевать. Но не ему. Он шел по отделению. Шестнадцать камер – по восемь с каждой стороны. Кухня, бильярдный стол, телевизор. Он шел след в след за вертухаем, уставившись тому в спину. Здоровый, черт. Такой, пожалуй, вырубит одним ударом. Через десять минут после освобождения. Он наверняка это и раньше делал.
Они шли мимо закрытых дверей, за которыми располагались другие отделения, по одному из бесконечных подземных коридоров, по которым он проходил бессчетное количество раз. Они шли к центральной вахте. Главный выход был совсем рядом, по ту сторону стены, на которой мерцали мониторы. Вот оно – то, ради чего он ругался и барабанил в дверь. Пройти вдоль джутовых мешков, пахнущих подвальной сыростью, найти среди сотен других свой мешок, открыть и надеть одежду, которая в нем лежала. Мала. Она всегда была ему мала – а в эту ходку он вообще прибавил аж семь кило: качался как ненормальный. Он огляделся вокруг. Ни одного зеркала. Коробки с бирками, на которых написаны имена, бродяги бездомные – все, что у них было, лежало в этих картонных коробках здесь, в исправительном учреждении Аспсос.
Флакон с одеколоном «Карл Лагерфельд» перекочевал из мешка в его карман. Охранник ничего не заметил, а может быть, просто не стал связываться. Йохум Ланг не нюхал парфюма с тех самых пор, как у него в первый же день изъяли все, что запрещено инструкцией. В том числе и одеколон, поскольку в нем содержится алкоголь. Теперь он разделся догола, отвернул крышку флакона, наклонил голову и стал лить пахучую жидкость себе на макушку. Он встряхивал и встряхивал пузырек, пока не опустошил его совсем. Струйки одеколона стекали с головы на плечи и ниже, вдоль тела, до самых ступней, прямо на пол. Он смыл, содрал с себя тюремную оболочку. Осталась только вонь. Это вонял одеколон.
Без десяти семь. Вертухай-то оказался пунктуальным.
Дверь распахнулась настежь, Йохум схватил свой целлофановый пакет, харкнул на пол камеры и вышел вон.
Теперь ему оставалось только пройти по коридору, переодеться в тесную одежду, которую он уже примерял сегодня, расписаться за треханые три сотни и билет на поезд, послать всех вертухаев к чертям собачьим, пока решетка медленно отъезжает в сторону, выйти на улицу мимо последнего вахтенного, показав ему безымянный палец, дойти до ближайшей стены, дернуть вниз ширинку и помочиться на штукатурку.
Было ветрено.
Глубоко в недрах полицейского управления рассвет пел дуэтом с Сив Мальмквист. И так было всегда. Эверт Гренс работал полицейским уже тридцать три года, и тридцать из них ему полагался личный кабинет. У него был магнитофон, которому примерно столько же лет, – с монодинамиком, однодорожечный. Он получил его на свое тридцатилетие и с тех пор с ним не расставался; куда бы его ни переводили, он перетаскивал его из кабинета в кабинет. Магнитофон играл только Сив Мальмквист. У Гренса целое собрание ее кассет, но везде одно и то же – весь ее репертуар, просто иногда записанный в разном порядке.
Сегодня утром он поставил альбом шестидесятого года «Тонкие ломтики», песню «Everybody's somebody's fool». Он всегда приходил в контору первым, поэтому включал так громко, как ему самому хотелось. Иногда кто-нибудь жаловался на шум, но, нарвавшись пару раз на его кислую мину, оставлял в покое – за закрытой дверью, из-за которой доносился голос Сив. Там он зарывался в многочисленные папки «Дело №…» и ждал, когда же закончится его жизнь.