В очередной раз наткнувшись на презрительный взгляд, я вдруг представил себе, что, когда Дон отвалит мне значительную сумму (даже не знаю, сколько, но уверен, что много), так я так же вот, как и сейчас, остановлюсь у витрины какого-нибудь комка, долго буду рассматривать выставленные товары, потом спокойно, без суеты войду и попрошу жвачку. не пачку, а одну пластинку — да-да, мне всего лишь одну пластинку — что-нибудь типа «Стиморол». Ха!
А когда это мурло своими толстыми пальцами вытащит из пачки одну пластинку и небрежно бросит ее на прилавок, я не спеша сниму обертку, засуну жвачку в рот, пожую и вдруг попрошу показать, допустим, вон то дамское платье сплошь из люрекса, зеленое с серебром… Это?.. Да-да, за пять тысяч баксов. Оно должно понравится моей даме.
Чего засуетился? Смотри со стремянки не упади, когда доставать будешь. У вас страховку не платят.
Будто не замечая выпялившихся на меня продавцов, отсчитаю эти самые пять тысяч, брошу их на прилавок, возьму платье и уйду. И плевать, что на эти бабки можно целый год кормить двух здоровых мужиков или трех баб пенсионного возраста — тех, что сидят с трясущейся рукой в том самом сквере Героев Революции. Плевать! Я трачу свои. А всех нищих и больных не накормишь.
Вечером я заявлюсь в «Интурист», предварительно заказав столик. Устрою себе шикарный ужин, буду сидеть и ждать, когда подойдет одна из продезинфицированных метром, отпадно прикинутых путан — из тех, первоклассно обслуживают черножопых только потому, что у них в наличии «зеленые». Да. И презрительно смотрят на наших парней, потому что — совки. А как иначе? Презрительно и высокомерно.
Я, естественно, очарую ее и введу в заблуждение своим приличным английским, покормлю чем бог послал, а затем приведу к себе в номер, который сниму заранее, заплатив кому следует, и она пойдет как миленькая, поскольку будет знать, что я — америкэн бой и плачу «зелеными», и еще потому, что я буду спикать на международном языке, знание которого не выдули ветры Закавказья и не выбили металлические прутья обкуренных бакинских, ереванских и других парней, ибо этот язык старательно вкладывали в меня в спецшколе для шишкарских детей лучшие преподаватели.
Так вот, я приведу ее в шикарный номер, отправлю в ванную, а затем притащу оттуда, мокрую и в мыле, и буду иметь с таким остервенением, что у нее мозги повылетают и позвоночник высыплется в остатки ажурных трусиков, которые я заставлю ее надеть, когда извлеку из ванной, а потом разорву в клочья одним резким движением.
Я буду таскать ее по всему номеру, валять по полу, перекину через кресло, поставлю на подоконник… В общем, ей вскоре покажется, что это и не секс вовсе, а своеобразные работы. Я полагаю, что никто из черножопых так и не делает. Они образованны и искушены в вопросах любви. Во всяком случае, так их представляют в прочитанных мной книгах.
И вот, когда она совсем измотается и обессиленно завалится посреди роскошного номера на залитом зарубежными напитками и последствиями жарких соитий бархатном ковролине, я приму контрастный душ — мне потребуется для этого не больше пяти минут — потом оденусь по форме четыре и громко скомандую ей: «Подъем!»
Возможно, к тому времени она слегка закемарит и неправильно прореагирует на команду. По моему представлению, эти холеные сексуры не приучены к подобным вывертам. Тогда я повторю команду несколько раз, смешно коверкая ее, с английским акцентом. Она уставится на меня, грациозно отрывая от залитого чем-то ковролина прекрасную, недоступную простым рублевладельцам плоть, а я заставлю ее быстро принять душ: «Би куик, би куик, май дарлинг!» — и одеться, пояснив, что мы опять премся в кабак — жрать и глушить дринки за ее и без того железобетонное здоровье.
Но когда она приведет себя в порядок, наштукатурится и влезет в свою потрясающую униформу, не забыв натянуть извлеченные из сумочки (предусмотрительно запасенные) шелковые трусики, я, улыбнувшись обаятельно, ласковым жестом приобниму за талию, нежно поцелую под ушко и приглашу ее следовать к двери, а потом, лишь только она возьмется за дверную ручку, томно улыбаясь в предвкушении дармовой хавалки и дринева высшего класса, я, продолжая все так же широко улыбаться, вдруг хлопну себя ладонью по лбу с последующим плавным разводом рук в разные стороны под углом 45 градусов.
Затем, пробормотав с виноватым видом: «Ай м сорри, май беби, экскьюз ми!», я внезапно брошусь на нее и завалю тут же, в прихожей, загнув в черт-те какой позе, опять одним рывком уничтожу пресловутые трусики (с непременным рычанием) и безо всякой подготовки со всего маха засажу так, что она заверещит от неожиданности, а потом, залепив рот поцелуем, чтобы не орала, буду зверски драть, толкая от двери вглубь комнаты, упираясь носками скользящих туфель в ковролин. И на ходу буду в клочья разрывать платье, периодически прогибаясь и понимая голову, чтобы взглянуть в зеркало трюмо, как эта сценка выглядит со стороны. Я читал, что такие вещи здорово возбуждают…
Вскоре она поймет, что ее роскошным шмоткам приходит конец, и начнет извиваться и рваться из-под меня, выражая свое справедливое негодование. Но движения моего хорошо тренированного тела станут энергичнее, яростнее. Мне придаст силы не обычная страсть, именуемая похотью, а безысходная злоба совка, нищего, которому внезапно посчастливилось ухватить на богатом базаре большую свежеиспеченную булку, испускающую потрясающий ванильный аромат. И вот он пытается побыстрее ее схавать, жадно заглатывая огромные куски и давясь, злобно озираясь при этом — как бы не отняли, да вдобавок еще и прибили бы за эту самую булку какие-нибудь из сытых торгашей с пустыми заплывшими глазками.
Так вот, я буду пластать ее с удесятеренной энергией, и к ужасу сознания утраты прикида у этой стервозы еще прибавится внезапное постижение страшной истины, что я имею ее при полном отсутствии импортного, хорошо смазанного презерватива (в первом случае я его, так и быть, использую), который создает относительную безопасность.
А так как эти создания страшатся СПИДа, а еще больше СПИДа (по моему мнению) боятся забеременеть, она от ужаса совсем одичает и станет строить некрасивые гримасы.
И вот тут-то я заломаю ее еще круче, немыслимо загну холеные ноги где-нибудь у себя на затылке, загоню головой под диван и с дикими рыками завершу процесс в четыре мощных толчка — так, что она почувствует, как моя животворящая субстанция низверглась в ее продезинфицированное нутро, — почувствует и содрогнется от страшного предчувствия чего-то ужасного.
А потом я засеку время и буду лежать на ней, удерживая в своих объятиях ровно 11 минут, чтобы не дать вырваться и произвести гигиенические действия контрацептивного характера, — десять минут, положенные, как утверждают специалисты, для закрепления процесса, и плюс минута — так просто, на всякий случай.
И пусть она будет вырываться и плакать, размазывая слезы по щекам, пытаясь вызвать во мне жалость, — пусть! Если украл булку, нужно слопать ее до конца во что бы то ни стало.
Наконец я гордо встану и вытащу из кейса платье, купленное в комке, то самое, и брошу рядом с ней на пол — таким небрежным усталым жестом. И она, рыдая (злобно рыдая) и размазывая косметику по ставшему некрасивым лицу, схватит это платье и прижмет его к груди, бросая на меня полные ненависти испепеляющие взоры.
Но и это не все! В хорошей булке обычно бывает изюминка — в самом центре. Обкусав булку по краям, самый смак познаешь, когда отправляешь в рот эту самую изюминку. Обычно при этом закатываются глаза, а кадык судорожно дергается в последнем глотательном движении.
Я не буду закатывать глаза — это не в моих правилах, поскольку в определенное время и в определенном месте меня приучили во время общей большой еды держать глаза широко открытыми, иначе движение кадыка действительно может стать последним. Не только в этот прием пищи, а вообще — в жизни.
Я подойду к входной двери, оборвав попутно телефонный провод, вставлю ключ в замочную скважину с наружной стороны и спокойно сообщу, что ее, суку подчерножопую, только что отымел обычный совок, жена которого не всегда могла позволить себе роскошь приобрести новые трусья совдеповского производства, даже латала-штопала старые и берегла, потому как муж перебивался на зарплату, честно вкалывая, как папа Карло, в то время как другие — те, за кого он, придурок, пролил свою не разбавленную зарубежными напитками кровушку, — жировали, спекулируя и воруя. Это когда она у него была еще, жена, когда еще не сбежала отчасти из-за нищеты, отчасти из-за легкомыслия к армяну — торгашу шмотками…
Потом я запру дверь на ключ, оставив катающуюся от злобы по полу инвалютную штучку убиваться из-за своего поражения, и быстро-быстро спущусь вниз, в вестибюль. А там, в вестибюле, обязательно улыбнусь администратору и швейцару и, выйдя из стеклянного склепа, бесшумно растворюсь в вечернем мраке.