Все относились к этому занятию чрезвычайно серьезно. Никто не разговаривал, не улыбался и не смеялся. Курильщики сидели, не глядя на других, с бесстрастным скучающим выражением, какое бывает у людей, поднимающихся в лифте на сорок седьмой этаж в компании незнакомцев.
Наконец, Фарид убрал кальян в сторону и принялся вычищать чашку, наполненную пеплом.
– А теперь, Лин, – сказал Кадербхай, поощрительно улыбаясь, – вы, как наш гость, должны предложить тему для дискуссии. Это тоже наш обычай. Как правило, мы выбираем какую-нибудь религиозную тему, но это не обязательно. О чем вы хотели бы поговорить?
– …П-поговорить? – пробормотал я, пытаясь вытряхнуть из головы застрявший там рисунок ковра у меня под ногами, который мешал мне нормально видеть окружающее.
– Да, Лин. Предложите тему для разговора. Ну, например, жизнь и смерть, любовь и ненависть, преданность и предательство, – объяснил Абдул Гани. Он расслабленно помахивал своей полной рукой, изображая в воздухе соответствующие антонимические пары. – У нас здесь нечто вроде дискуссионного клуба. Мы встречаемся по крайней мере раз в месяц, и, покончив с деловыми и личными вопросами, беседуем на всякие философские и тому подобные темы. Так мы развлекаемся. А сегодня у нас в гостях англичанин, и он должен дать нам тему для дискуссии на английском языке.
– Я, вообще-то, не англичанин.
– Не англичанин? А кто же? – потребовал Маджид. Из нахмуренной складки между его бровями на меня таращилось тяжелое подозрение.
Это был хороший вопрос. Согласно фальшивому паспорту, спрятанному в моем рюкзаке в трущобах, я был гражданином Новой Зеландии. На визитных карточках у меня в кармане было написано, что я Гилберт Паркер из Соединенных Штатов Америки. Крестьяне деревни Сундер сделали из меня индийца Шантарама. В трущобах меня звали Линбабой. А у себя на родине я был известен как лицо на фотографии, помещенной под шапкой «Разыскивается». «Но могу ли я теперь считать Австралию моей родиной? – спросил я себя. – И есть ли у меня родина вообще?»
И, задав себе этот вопрос, я понял, что уже знаю ответ. Если родина – это страна, которую мы любим всем сердцем, то моей родиной была Индия. Но для нее я был таким же перемещенным лицом, не имеющим подданства, как и тысячи афганцев, персов и других людей, которые бежали в эту страну и сожгли за собой мосты, одним из тех изгнанников, которые в надежде на будущее закопали свое прошлое в почве собственной жизни.
– Я австралиец, – ответил я, впервые за все время пребывания в Индии признав этот факт.
Мой внутренний голос подсказывал мне, что Кадербхая лучше не обманывать. Но мне самому, как ни странно, это показалось более фальшивым, чем все мои вымышленные имена и национальности.
– Оч-чень интересно, – откликнулся Абдул Гани, приподняв одну бровь и многозначительно кивнув Кадербхаю. – Так какую же тему вы выбрали, Лин?
– Любую тему? – спросил я, пытаясь выиграть время.
– Да, какая вам нравится. На прошлой неделе мы обсуждали тему патриотизма – обязательства человека перед Господом и перед своей страной. Тема весьма интересная. А что вы предложите нам сегодня?
– Ну… в этом листке Сапны мне попалась фраза «наше страдание – наша религия» – что-то вроде этого. И при этом я вспомнил, как несколько дней назад, когда в наши трущобы в очередной раз нагрянула полиция и разрушила много хижин, одна из женщин, наблюдавших за этим, сказала, если не ошибаюсь: «Наш долг – трудиться и страдать». Она сказала это спокойно, без возмущения, словно принимала это как нечто само собой разумеющееся. Но мне такое отношение непонятно, и я не думаю, что когда-нибудь соглашусь с ним. Что, если поговорить об этом? Отчего люди страдают? Почему плохие люди страдают гораздо меньше хороших? Я не имею в виду себя – почти все свои страдания я навлек на себя сам. И один Господь знает, сколько страданий я принес другим. Но все равно со многим тут я не могу смириться – особенно с мучениями людей в трущобах. Так что, может быть, взять в качестве темы страдание?
Я ждал ответа, испытывая неловкость. Мое предложение было встречено молчанием, но наконец я был вознагражден одобрительной улыбкой Кадербхая.
– Это хорошая тема, Лин. Я знал, что вы не обманете наших ожиданий. Маджидбхай, я прошу тебя первым высказаться по этому вопросу.
Маджид прочистил горло, мрачно усмехнулся, почесал большим и указательным пальцами кустистые брови и начал свою речь с уверенным видом человека, привыкшего излагать свои взгляды перед аудиторией:
– Значит, страдание… Я думаю, что страдание – дело нашего выбора. Я думаю, не обязательно испытывать страдание из-за чего бы то ни было, если ты достаточно силен, чтобы преодолеть его. Человек с сильной волей настолько владеет своими чувствами, что почти невозможно заставить его страдать. Когда же мы страдаем – от боли или чего-либо еще, – то это значит, что мы не владеем собой. Так что, на мой взгляд, страдание – это слабость.
– Ачха-чха, – проговорил Кхадербхай, дважды употребив на хинди слово «хорошо», что примерно соответствует английскому «Ну-ну» или «Так-так». – Интересная точка зрения, но позволь задать тебе вопрос: откуда человек берет силу?
– Откуда берет силу?.. – пробурчал Маджид. – Ну, я думаю, это всем понятно… Или ты не согласен?
– Да нет, в общем согласен, но скажи мне, дружище, разве наша сила не рождается отчасти в страдании? Трудности и страдания закаляют нас, не так ли? И я думаю, что человек, который не боролся с трудностями и не страдал по-настоящему, не так силен, как тот, кто много страдал. Так что мы должны страдать, чтобы стать сильными. А если, как ты говоришь, мы должны быть слабыми, чтобы страдать, то получается, что мы должны быть слабыми, чтобы стать сильными. Что скажешь?
– М-да… – ответил Маджид, улыбнувшись. – Возможно, в этом что-то есть, и ты отчасти прав, но все равно я считаю, что страдание – это вопрос силы и слабости.
– Я не во всем согласен с нашим братом Маджидом, – вступил в разговор Абдул Гани, – но мне кажется, что человек действительно может обладать силой, позволяющей ему бороться со страданием. Это, по-моему, бесспорно.
– А в чем он черпает эту силу и как борется со страданием? – спросил Кадербхай.
– По-видимому, у разных людей это происходит по-разному, но возможно лишь тогда, когда мы взрослеем и становимся зрелыми людьми, преодолев детскую чувствительность. И взрослеть – это отчасти как раз и значит научиться бороться со страданием. Вырастая, мы теряем иллюзии и осознаем, что счастье бывает редко и быстро проходит. Это нас ранит, и чем сильнее, тем больше мы страдаем. Можно сказать, что страдание – это своего рода гнев. Мы возмущаемся несправедливостью судьбы, причиняющей нам боль. И вот это-то возмущение и гнев мы и называем страданием. Отсюда же, кстати, возникает и роковой удел героя.
– Опять этот «роковой удел»! О чем бы мы ни заговорили, ты все сводишь к этому! – сердито проворчал Маджид, не поддаваясь на самодовольную улыбку своего дородного соседа.
– У Абдула есть пунктик, Лин, – объяснил мне Халед, суровый палестинец. – Он полагает, что судьба наградила некоторых людей качествами – например, необычайной храбростью, – заставляющими их совершать безрассудные поступки. Он называет это роковым уделом героя и считает, что такие люди испытывают потребность вести за собой других на бой и сеют вокруг хаос и смерть. Возможно, Абдул и прав, но он так часто твердит об этом, что уже достал нас всех.
– Оставив в стороне вопрос о роковом уделе, позволь мне задать тебе один вопрос, Абдул, – сказал Кадербхай. – Есть ли, на твой взгляд, разница между страданием, которое мы сами испытываем, и тем, которому мы подвергаем других?
– Конечно, – ответил Абдул. – К чему ты клонишь?
– К тому, что если существует по меньшей мере два разных страдания – одно из них мы испытываем сами, а другому подвергаем окружающих, – то, значит, оба они не могут быть гневом, о котором ты говорил. Разве не так? Так чем же являются эти два вида страдания, по-твоему?
– Ха!.. – воскликнул Абдул Гани. – Кадер, старая лиса, ты опять загнал меня в угол. Ты сразу чуешь, когда я привожу довод только для того, чтобы победить в споре, на? И ловишь меня на этом как раз в тот момент, когда я уже поздравляю себя с победой. Но подожди, я обдумаю этот вопрос и приведу тебе какой-нибудь неоспоримый аргумент!
Схватив с блюда кусок сладкого барфи, он кинул его в рот и с довольным видом стал жевать.
– А ты что скажешь по этому поводу, Халед? – ткнул он в сторону соседа толстым пальцем, измазанным в сладости.
– Я знаю, что страдание – вещь вполне реальная, – спокойно ответил Халед, сжав зубы. – И испытывает его только тот, кого бьют кнутом, а не тот, кто этот кнут держит.
– Халед, дорогой мой, – простонал Абдул Гани. – Ты на десять с лишним лет младше меня, и я люблю тебя не меньше, чем любил бы младшего брата, но ты говоришь такие мрачные вещи, что из-за них пропадет все удовольствие, полученное нами от этого замечательного чарраса.