— Она никогда не была немой… или глухой.
Той ночью Мута первая увидела светляки факелов, роящиеся в лесу на холме над их фермой. Она подумала, что это, наверно, охотники, потому что они двигались так бесшумно, или партизаны. Встревоженная, она побежала назад к амбару, чтобы рассказать об огнях отцу и братьям, которые знали, что делать. Но они не слушали её, играя на скрипочке американца, смеясь и хором подпевая:
— Дуу-да, дуу-да…
Она побежала к кухне, но матери нужно было ещё помешать томатный соус, а когда она вышла за ней наружу, то увидела, что факелы уже близко. А потом факелы погасли, и видны были только винтовки, чёрные на фоне неба.
Синьора Бальдуччи прижала одну руку ко рту, а другую к груди, выдающейся как у фигуры на носу корабля, говорил Дадо, и, как корабль, поплыла к людям в амбаре, и Мута за ней в кильватере. Остановившись в воротах амбара, она крикнула: «Пугала идут!» Так между собой они называли коллаборационистов. Все замолчали, только Анджелино продолжал петь. Мать не стала ждать, крепко схватила её, побежала с ней к подвалу и с крестьянским инстинктом выживания (как хранила кое-какие припасы про чёрный день) толкнула свою единственную дочь вниз, на ступеньки лестницы. Закрой глаза, зажми уши, Габриэлла, но молчи. Чтобы спасти свою жизнь. Ни крика, ни плача, чего бы ни увидела. Чего бы ни услышала.
Крышка люка никогда не закрывалась до конца, и сквозь щель шириной в палец Мута ясно видела, как старый граф и его люди подошли к отцу, который поздоровался с ними с должным почтением. Старый граф дождался, когда отец закончит приветствие, и застрелил его. Мута слышала выстрел и видела, как упал отец, медленно, словно тяжёлое дерево. События разворачивались со стремительной быстротой. Дитер, перекрывая вопли её матери, принялся объяснять, что это ошибка, что люди Сан-Рокко не подозревали, что укрывают военнопленных. «Разве вы не помните меня, граф Маласпино? Я Дитер, учитель Дадо!» Он запротестовал ещё отчаяннее, когда схватили англичанина.
— Возьмите лучше меня, — сказал здоровенный американец и выступил вперёд. — Этот парень болен. Возьмите меня!
— Сначала негра, — скомандовал старый граф.
Тито всегда нравилось убивать. У него были отличные охотничьи собаки, говорили Муте братья, он хорошо выслеживал кабанов, но мясник из него был никудышный. Вот кастрировать у него получалось. Он подвесил шоколадного человека на дерево рядом со свиньёй, которую они в тот день закололи, называл его большим чёрным боровом и взялся за нож, и все те люди кричали: «Ewiva il coltello! Да здравствует нож!»
Было столько крови, что Мута думала, что не выдержит, закричит и тогда они придут за ней тоже, и зажала уши и стала вспоминать, как американец играл на своей скрипочке. Так необычно, весело и быстро, не как играли в их долине. Но умирал он очень долго, очень громко. А вот англичанин, рыбак, очень спокойно, как всё, что он делал. Его вспороли, как рыбу, и так же беззвучно, как рыба, он уснул.
— Дуу-да, дуу-денъ, ох, да дуу-да-день…
И всё время, пока они убивали, Анджелино продолжал напевать бессмысленный припев, а Мута слышала сквозь узкую щель, как священник, который был другом и Дадо, и ей, молился: «Как упал ты с неба, о Люцифер, сын зари!» — и видела вспышки выстрелов. Потом они схватили Дитера, высокого, светловолосого, с голубыми глазами, как у его сестры. Его заставили подняться на колокольню, обзывая предателем своей страны и их дела, и столкнули вниз вместе с худенькой женщиной к дальней долины, которая не была ни коммунисткой, ни партизанкой, а всего-навсего хорошим сыроделом. «По смотрим, кто упадёт быстрее», — сказал образованны Карло.
— Несколько лет спустя Тито перебрался жить в Ур бино, — закончил Прокопио переводить свидетельство своей тётки. — На челюсти у него выросла огромная шишка, и вся рожа сгнила. Под конец он говорить не мог, только лаял, как собака. Говорили, это у него от сигар, но мы-то знали, что это не так. Пусть ему вечно гореть в аду! Тито не знал, что его жена и Анджелино были в ту ночь в Сан-Рокко на велье, пока они не окружили всех. Этих двоих отпустили, потому что они были жена и сын Тито. Моя тётка говорит о Тито, что если бы она знала, какой он был «un fior di diavolo», то есть «цветок дьявола», то никогда не вышла бы за него. За Тито, брата моего отца. Но мой отец больше никогда не разговаривал с ним после того, как она рассказала нам об этом, пусть и мало.
— Так, значит, вы и ваша семья много лет знали об этом… инциденте.
Ewiva il coltello, подумала Шарлотта. Evviva il coltello.
— Мы знали одно! — Крупное лицо Прокопио вспухло, налившись кровью от допроса магистрата, и наконец он не выдержал, закричал: — Спросите Маласпино, кто убил священника и Дитера! Спросите, кто убил его хорошего друга, его учителя, человека, который был ему братом! — Он сделал шаг к графу, и Лоренцо резко дёрнулся вперёд, связанный с Прокопио невидимой нитью.
Графиня горько зарыдала, и странно было слышать это от всегда столь уравновешенной женщины. Муж попытался взять её за руку, успокоить, но она отдёрнула её.
— Это один из… один из… один из… — заикаясь, бормотал граф, — один из… тех людей… который с тех пор… который… умер.
— Ложь! Ты убил священника! Тито похвалялся перед моим отцом, как Карло взял тебя за руку, когда ты просто стоял там, и вы вместе загнали Дитера на верхушку колокольни…
— Да, — признался наконец граф. — Да, это правда. Понимаете, я ненавидел своего отца, действительно ненавидел. Всю жизнь он называл меня тряпкой, трусом, потому что, в отличие от него, я не любил охотиться. Он постоянно… издевался надо мной. Той ночью в Сан-Рокко это зашло слишком далеко. Я сказал, что все его крестьяне тоже ненавидят его и каждый в Сан-Рокко говорит, что война скоро кончится, а когда она кончится, людям вроде него воздадут по заслугам. Тогда папа сказал, что я не сын ему и «я сделаю из тебя мужчину», и ударил меня так, как никогда ещё не бил, и я боялся, что он убьёт меня. Потом мы пошли в Сан-Рокко, и Дитер упал.
В памяти Шарлотты всплыли слова Паоло: «Он был не крестьянин, человек, сделавший это с Сан-Рокко».
— Карло? — переспросил магистрат, словно вовсе не слушал Маласпино. — Кто такой этот Карло?
Граф мгновение помолчал, а потом ответил:
— Карло Сегвита, десятник моего отца. Теперь он банкир, живёт в Лондоне. Я недавно разговаривая с ним. Карло Сегвита, «Банка интернационале»… Я говорил вам, что до войны Дитер был моим лучшим другом? — Голос графа стал тоньше, моложе. — Мы увлекались археологией. Об этом я думал, когда Карло поставил священника и Дитера к двери церкви и вложил мне в руки винтовку. И сказал, что так мы все будем замешаны, сказал: «Выбирай, в кого стрелять». Когда мы… когда я… нажал спусковой крючок, отец сказал… папа сказал… Он сказал: «Теперь ты мужчина…» Дитера они, конечно, всё равно убили и всех остальных, женщин и детей тоже.
— И кое-что ещё они сделали, — проговорила тётка, — с помощью Дадо. Мерзкие вещи, на которое способны люди, когда Бог отворачивается от рода людского. Вещи, о которых мне стыдно говорить. После этого Анджелино и повредился разумом.
— Отвратительные, — подтвердил граф звонким мальчишеским голосом. — Невообразимые. Папа велел нам снести мёртвых в одну кучу и бросал в них гранаты. — Чтобы даже кости не могли послужить свидетельством. Одна земля могла рассказать обо всём и статуэтка, которую выбросило взрывами, и она чудесным образом не разбилась. Он взял её с собой в память о Дитере, своём друге. — Насколько мне до сих пор было известно, в самом Сан-Рокко не осталось ни одного живого свидетеля.
— Ещё нескольких детей спрятали, — сказала тётка.
Тётка Прокопио заканчивала своё показание, а мэр то скрещивал руки на груди, то опускал их. Ничего того он не слышал, не видел, был слишком мал, был слишком далеко оттуда, он никого бы не узнал, ни в чем не мог бы поклясться.
— Маленьких детей, — продолжала она, и пальцы скрещённых рук мэра впились ему в предплечья. — Не знаю, кто они были и убежали ли после всего этого. Надеюсь, что убежали. Такие крохотные и нежные, что их могло унести в ночь, как пёрышки.
— Я даже не помню, видел я эту женщину и её сына или нет, — бормотал граф. — Всё было в дыму… Всех они убили, понимаете, а потом всё обшарили… искали везде, кроме подвала…
И колокольни. Мэр закрыл глаза и тут же вновь широко открыл, чтобы избавиться от старого видения колокольни, чью дверь с грохотом осыпали пули, колокольню, с которой падали тела, одинаково — что большие, что маленькие, что тяжёлые, что лёгкие. Закон Галилея.
— Почему ваш отец и его подручные не заглянули в подвал, граф?
— Я не сказал им. А они все были слишком возбуждены, не догадались.