Михась Лыньков
Миколка-паровоз
Вы не знаете Миколкиной хаты?
Да вон она, в самом тупике, где кончаются станционные линии, где стрелок — со счету собьешься, где поднимают свои руки строгие семафоры, где в бескрайние просторы протянулись, побежали накатанные до блеска рельсы.
По рельсам по тем проносятся поезда. Проносятся и днем, и ночью. И в предрассветные сумерки. Когда еще солнце не взошло. Когда спит еще Миколка. Когда спят все обыкновенные люди — те, что не машинисты, не кондукторы, не кочегары, не обходчики
путевые. А поезда все бегут, бегут. Зимой и летом, осенью и весной. И чем ближе зимние стужи, тем громче гудят паровозы, вглядываясь своими выпученными светящимися глазами в далекие огоньки семафоров. Огоньки белые, зеленые, красные.
И каждый паровоз кричит на свой лад. Один так гудит, что стекла дрожат в окнах. У другого хриплый голос, словно простудился паровоз, торопясь сквозь серые туманы и снежные метели. А третий — какая-нибудь «кукушка»— не гудит, а только посвистывает таким тоненьким, пронзительным голоском. И по голосу узнает Миколка любой паровоз, хоть товарный, хоть пассажирский.
И нередко среди ночи, заслышав гудок далекого паровоза, Миколка тормошил мать:
— Вставай, мама, самовар ставь, батька едет с пассажирским. Его паровоз гудит.
— Сам ты паровоз! — передразнивала мать Миколку. — Только и знаешь, что спать не даешь. А пассажирский еще далеко…
Но все равно мать поднималась, ставила самовар, раздувая его старым голенищем от сапог. Миколка слышал, как вбегал на станцию с шумом и грохотом, постукивая на стрелках, поезд, как замедлял он ход, а потом и совсем останавливался. Тут сменялись паровозы, сменялись и машинисты. И всегда ровно через каких-нибудь десять минут на пороге показывался Миколкин отец.
— А ты проснулся уже, курьерский? — окликал он Миколку и норовил всегда дернуть его за нос перепачканными мазутом пальцами.
Миколка нырял под одеяло и, высунув оттуда только кончик носа, начинал шипеть, как настоящий паровоз:
— Чши-и-чши… чши-и-чши… чши-чши-чши…
И потом давай поддразнивать отца:
— Ага! Вот и не догонишь меня… Забуксовал!
«Забуксовал»— это значит, что не посмеет отец больше и шагу сделать и уж теперь ни за что не дернет Миколку за нос. Кто же грязными руками за одеяло хватается! Сперва вымойся как следует.
А покамест отец моется под умывальником, Миколка юрк из-под одеяла и к дорожному сундучку. Прикинет на вес, есть ли в нем что-нибудь такое, из-за чего стоит им интересоваться.
— Привез что-нибудь, папка? — строго спрашивает Миколка.
— А что сделаешь, если не привез? — лукаво улыбается в ответ отец.
— Что сделаю? А ничего не сделаю… — готов обидеться Миколка.
Тогда отец открывает сундучок, достает щербатый чайник, обернутый бумагой стакан и ломтик «заячьего хлеба»— так он называет остатки дорожных харчей. До чего же вкусны эти ломти! Известно, не ахти какое лакомство — черный хлеб, но Миколка уплетает его за обе щеки. Только кнопка-нос поблескивает от удовольствия.
Уплетает Миколка хлеб и кажется ему, будто он тоже помощник машиниста… Хлеб пропах углем и отдает кисловатым мазутом. И это уже, по правде говоря, не обыкновенный хлеб, а хлеб редкостный: сотни верст прокатил на паровозе, подсох, обстукался в сундучке о стенки. И не удивительно, что умолотит Миколка горбушку — и пошел:
— Чши-и-чши… ши-чши-ши… Чши-чши-чши… Ууу!
Помчался паровоз во весь дух.
Даже пол дрожит от Миколкиного топота. Вот только досада — не разбежишься как следует — и тесновато, и мать одергивает:
— Брось дурака валять — вскочил ни свет ни заря, еще брата разбудишь…
Кроме «заячьего хлеба» в сундучке у отца можно найти разные удивительные вещи. Еще ни разу не бывало, чтобы отец вернулся из поездки с пустым сундучком. Всегда в сундучке что-нибудь новое. То необычная медная гайка, то фарфоровый изолятор, то блестящая какая-нибудь трубка, а то просто разноцветные камешки. Случается, привезет отец осколок обыкновенного каменного угля, протянет Миколке:
— Вот тебе вместо игрушки!
Миколке чуть не до слез обидно: ничего себе игрушку нашел отец! Да их, таких-то игрушек, вон целые горы возле депо!
— А ты приглядись получше, тогда и нос не станешь воротить…
Присмотрится Миколка: а правда, занятный камень. На одной стороне рисунок, точно вырезал кто-то целую ветку: и стебельки тут, и маленькие листочки раскинулись веером.
— А кто же это нарисовал? — недоумевает Миколка.
— Никто… Сама мать-природа…
— А ты не обманывай… Еще помощником машиниста называется, а сам только и знает шуточки-прибауточки! — упрекает отца Миколка.
Тогда начинает отец рассказывать разные дивные истории про этот самый камень. Будто бы тысячи лет назад был он и не камнем вовсе, а самым обыкновенным деревом — высоким раскидистым деревом с шумною листвой зеленой. И вот обрушилась будто бы такая гроза, что стали валиться деревья. Всю землю устлали вековые гиганты. И засыпало их землею, затягивало болотной трясиной. Лежат деревья под землей, лежат и не гниют. Год лежат, десятки лет, сотни и тысячи лет лежат. Лежат, пока не окаменеют. И оттиски той, некогда зеленой листвы сохраняются тысячи лет в окаменелом дереве. А иногда встречаются оттиски-отпечатки тогдашних козявок и зверюшек. Вот откуда начинается история этих рисунков на куске обыкновенного каменного угля…
Слушает Миколка. Чудеса, да и только!
Отец расскажет еще и про нефть, которую тоже сжигают в паровозе. Расскажет и про мазут, про то, где и из чего его добывают. И про паровоз все расскажет, и про стальные рельсы, и про разные сигналы стрелочников и дежурных по станции… Чего только не знает Миколкин отец! И недаром удивленный Миколка обычно говорит ему в раздумье:
— А ты умный у меня, батя!
Правда, с этим не очень-то соглашается Миколкина мать. Та придерживается другого мнения насчет отца, и это свое мнение иной раз высказывает в полный голос, да еще в какой полный! Хоть уши затыкай да беги из дому.
— И когда ты наконец ума наберешься? Одни, смотри, в старшие машинисты выбились… Другие вон собственными домами обзавелись… А ты весь век ютись да пропадай в этом дырявом вагоне… Голова твоя непутевая!..
На это отец обычно ничего не отвечал, отмалчивался. Или насмешливо спрашивал: «Ну, а что ты еще интересного нам скажешь?» Или затягивал удалую «Канареечку»:
Канарей, канарей — пташечка, Канаре-ечка жалобно поет…
Ну что ты с него возьмешь, с этого канареечника! Поворчит, поворчит мать, да и утихомирится.
А вагон и впрямь дырявый. Вагон — Миколкин дом. Отслуживший свое, ветхий, с исцарапанными колесами, со сбитыми набок буферами. Изъездился вагон, обветшал. Загнали его в тупик и приспособили под жилье. И сколько их тут, таких вагонов, — целый поселок. Живут в них деповские: токари, слесари, машинисты, кочегары.
Тесновато в вагоне. Половину занимает кровать. Посередке — печурка. Вторую половину занимают топчаны, на которых спят Миколка и его старший брат Павел. Павел уже сам работает, ходит в смазчиках. Тут же спит дед Астап. Тут же примостился скрипучий стол, за которым полдничают и ужинают, и на нем же мать катает стираное белье. Тесно все же.
Зато вот что хорошо: выскочишь из вагона, и тут тебе воля вольная. Беги куда вздумается: хочешь — в депо, хочешь — через пути, хочешь — за ближний лес на болото. Отбежишь в сторонку, посмотришь на вагон, он вроде даже и красивый. Не совсем еще стерлась красная краска. Вверху нарисован черным по белому двуглавый орел с царскими коронами. Пониже орла надпись: «40 человек, 8 лошадей».
— А где же те кони? — спрашивает отца Миколка, когда старший брат Павел начинает вдруг перечитывать эту надпись.
— А мы с тобой чем не кони? — посмеивается отец.
— А почему у орла две головы?
— Да потому, что одной маловато. И дырявая она… Из-за этого, видишь, короной и накрыта…
Большой охоты разбираться в тех царских коронах у Миколки не было: очень нужно! Невидаль какая — орлы на вагоне! Есть дела поважнее. Ждут Миколку разные интересные игрушки: нарезные гайки, гладкие камешки, шестеренки чугунные, всякие блестящие пуговицы, найденные на путях. А еще разные картинки, которыми оклеено чуть не полстенки вагона. И каждый день Миколка пополнял свою коллекцию, или, как называл ее отец, картинную галерею. Искать подолгу новые картинки не приходилось. Пробежишь раз в день вдоль путей — версты две туда и обратно — вот и полны карманы. Чего только не остается на путях от пассажирских поездов — тут и конфетные бумажки, и папиросные коробки, иногда даже целые книжки, листы газет, а то и редких узоров ярлыки от бутылок.