быть справедливым — и наказывать зря нельзя, и прощать нельзя зря… Ну, мало ли чего надо, чтоб быть учителем! Разве это легко из какого-нибудь плохого человека сделать хорошего? А у него сколько в классе людей сидит — не все ведь хорошие бывают. Нет, я знаю, что говорю! Я об этом часто думаю! — горячо сказал Саша. — Ну что ты смеёшься, Васёк?
— Ха-ха-ха! «Хоть на учёного»… Вот так Сашка! — хохотал Васёк.
Но тётя Дуня уже не смеялась.
— Не знаю, кем будешь, — серьёзно сказала она Саше, — но где бы ты ни был, Сашенька, люди тебя оценят.
— А меня? — ревниво спросил Васёк.
Тётя Дуня любовно оглядела племянника, потом, как бы сравнивая его с товарищем, перевела глаза на Сашу:
— На том свет стоит, чтоб люди были разные. Ты, Васёк, своё возьмёшь, но Сашей тебе не быть.
— Не быть, тётя, — согласился Васёк. — Саша сам по себе, а я сам по себе.
* * *
Теперь Саша ушёл к своим родным. Васёк и тётя Дуня остались одни.
Васёк взглянул на часы и вскочил:
«Поздно уже! Что это мне нужно сделать? Чайник подогреть? Да тётя Дуня легла уже, наверно!»
Он на цыпочках вышел в кухню, заглянул в маленькую комнату. Тётя Дуня крепко спала, низко склонив голову над столом.
«Без чая заснула… устала, видно, очень». Он посмотрел на седую голову с ровным, как ниточка, пробором. Какое-то давнее, детское воспоминание сжало ему сердце. Неужели это он, Васёк, назвал когда-то тётю Дуню ведьмой?
Васёк поглядел на мозолистые худые руки с тёмными пятнами на кистях, на ноги, обутые в старые башмаки с растоптанными подошвами.
«Не сняла даже…» — подумал он и, бросившись в кухню, схватил таз. Но таз вырвался из его рук и с грохотом упал на плиту.
Тётя Дуня вздрогнула, проснулась:
— Васёк!
Васёк бросился к ней, припал к её плечу:
— Ничего-то я не умею… Тётя, не спи, я тебе воду согрею!
— Что ты, что ты! — смутилась тётя Дуня. — Я сама согрею воду. Ложись спать, голубчик.
Но Васёк всё-таки побежал на кухню, нагрел воду и заставил тётку опустить в таз ноги.
— Это ты вместо Саши, что ли, меня балуешь? — спросила тётя Дуня.
— Он велел, — сознался Васёк.
— Ишь ты… — тихо сказала тётя Дуня и, глядя куда-то вдаль, задумалась.
Васёк не знал, о чём она думает, но он видел, как постепенно светлели её глаза, как на рыжих, словно выцветших от солнца ресницах оседала влага скупых, непролившихся слёз.
Васёк вдруг представил себе её одну, в этой комнате, дни и ночи ожидавшую известий о любимом брате, о племяннике. Кроме них, у неё никого не было на свете.
— Ишь ты! — снова повторила тётя Дуня, и далёкий, ушедший в себя взгляд её остановился на племяннике. — Вот ведь как… Пожил с нами Саша и ушёл. А от доброго сердца своего и нам с тобой что-то оставил, чем-то хорошим с нами поделился. Вроде как посеял добрые семена твой Саша, а мы глядим… Словно бы взошли они у нас, принялись…
Васёк взволновался. Что-то в тётке вдруг напомнило ему отца в минуты их задушевных вечерних бесед. Бывало Васёк сердитым шопотом жаловался ему на эту самую тётку, а отец, мягко улыбаясь, говорил:
«Конечно, Рыжик, человек она старой закалки, привыкла в своей коробочке замыкаться, а вот поживёт с нами, новых людей повидает — и помаленьку от старого начнёт отходить. Не понимает ещё новой жизни, что с ней сделаешь… — И, притянув к себе Васька, лукаво улыбаясь, шептал ему на ухо: — Она всё нас с тобой переучивает вроде, а мы её помаленьку в нашу сторону гнём… Душа-то у неё советская, ну и откликается. Только помаленьку надо, Рыжик… К старым людям молодые всегда должны быть снисходительны, ты это запомни…»
Васёк старался быть снисходительным. Но теперь этого больше не требовалось. Всё, что говорила и делала тётя Дуня, вызывало в Ваське чувство гордости и уважения. По-новому встретила она его товарищей, по-новому относилась к людям, и даже в их дворе Васёк часто слышал, проходя мимо женщин:
«Надо Евдокию Васильевну спросить. Это человек безотказный, всегда найдёт, чем помочь…»
— Тётя Дуня, — серьёзно сказал Васёк, — ты нам с отцом самая родная. Побереги себя… Я тебе всё делать буду, только скажи, если не догадаюсь чего…
В бывшем четвёртом классе «Б» стояли рядами больничные койки. Раненые, прикрытые тонкими байковыми одеялами, полулежали, полусидели, облокотись на подушки. На белых тумбочках, придвинутых к кроватям, стояли стаканы, покрытые марлей, лежали стопками газеты, журналы и письма от родных. Ветер, залетающий в открытое окно, наполнял комнату свежим запахом молодой зелени.
Был тихий послеобеденный час, но никто не спал. Сегодня комсомольцу Васе сделали тяжёлую операцию. В палату время от времени входила старшая сестра и тихонько трогала Васину руку, быстрыми, умелыми пальцами нащупывая пульс.
Раненые поднимали головы с подушек и с сочувствием глядели на бледное лицо с большим пухлым ртом и тёмными кругами вокруг плотно прикрытых глаз.
Вася был самым юным в палате, и старшие бойцы питали к нему отцовскую нежность.
— Операция прошла благополучно, да крови много потерял, — шептал, перегнувшись к соседу, боец с забинтованной рукой.
— Ну ведь тут врачи, уж они знают… А если в палату принесли, значит ничего, — тихо откликнулся кто-то со своей койки.
Нина Игнатьевна строго посмотрела на говоривших и покачала головой.
Нюра Синицына сидела около постели пожилого раненого сержанта и, положив на книгу листок бумаги, писала под его диктовку письмо.
— Ну вот! Это всё мы с тобой описали, — говорил ей раненый. — А теперь ты от себя приписочку сделай. Ведь моя дочка тоже пионерка. Вот и напиши ей, как подружке. Есть ли у них там госпиталь? Напиши, пусть пойдёт поухаживает за ранеными. Радуются, мол, нам бойцы, любят детей. У каждого своя семья далеко, скучают они, дорога им наша ласка. От себя напиши…
Нюра взяла чистый листок:
«Здравствуй, дорогая подружка…»
Раненый сержант взглянул на первые, нерешительные строчки и закивал головой:
— Вот-вот… А как же тебе её назвать? Ясно, подружка…
За окном тихо качнулась тоненькая берёзка и, положив на подоконник ветки с лёгкими весенними листиками, заглянула