Я стоял и смотрел, а они все копали и копали, будто меня и не было. Временами девочка показывала мальчишке сплющенные кусочки свинца, словно спрашивая, годится ли. Тот утвердительно кивал кудлатой головой и все глубже врывался в насыпь. У него были сильные исцарапанные руки, широкие плечи, и я скорее всего плюнул бы на золотых идолов и убрался подобру-поздорову, но с ним была эта, в полосатой кофте. Еще потом смеяться стала бы, что я струсил. Поэтому я подошел вплотную и заявил, что пещера моя. Никакого впечатления: девчонка лишь насмешливо сморщила нос, а мальчишка словно ничего не слышал.
— Проваливайте отсюда, пока целы, — внушительно посоветовал я и выпучил глаза, будто от страха, — у меня тут бомба закопана!
Мальчишка на время перестал рыться, зачем-то осмотрел свои ладони, потом добродушно спросил у своей напарницы:
— Может, ему по шее дать?
— Не надо, пусть, — неожиданно заулыбалась девчонка и добавила полувопросительно: — Ведь ты шутишь, Клим?
— Шучу, — смутился я. — А ты откуда знаешь, как меня зовут?
Девочка ничего не ответила и что-то быстро-быстро зашептала на ухо мальчишке. Я смог расслышать всего несколько слов: «мать», «барчук», «убили». «Про меня», — подумал я, но нисколько не обиделся, хотя девочка и обозвала меня барчуком. Пусть, девчонки ведь все такие, им бы только посплетничать. Как-то само собой получилось, что я тоже стал выкапывать пульки и складывать их в холщовые мешочки, которые ребята принесли с собой. Только подумал: «Зачем им столько пулек?»
Мальчишка копал сосредоточенно, лишь изредка миролюбиво посматривал на меня, потом сказал:
— Меня Коськой звать, а ее — Гланей. Мы с Матросской.
— А зачем вам столько свинца? — спросил я. Просто так спросил, чтобы разговор поддержать, а они почему-то промолчали. Тогда я рассказал им про золотых идолов. Коська сначала недоверчиво покачивал головой, а когда я сказал, что у меня даже план есть, и пообещал принести его, то он вдруг задумался.
— Достать хотя бы самого маленького идоленка, — сказал он, — да сдать бы его в банк, получить сколько хочешь денег, так их на всю Матросскую и на Рабочую слободку хватило бы: пять месяцев без получки живем… А еще бы лучше преподнести всех идолов в подарок молодой Республике.
Гланя сказала, что из идола, если он большой, можно навыливать очень много пуль. Коська сначала хотел обернуть все в шутку, но потом решил, что мне все ясно, хотя мне ничего не было ясно, и посоветовал про пульки молчать. Я сказал, что у меня маму убили и что я сам стрелял в японца, только из рогатки.
С тех пор мы подружились.
Все чаще я убегал из дому и шнырял вместе с Коськой там, где нам лучше бы и не показываться. Однажды в порту при нас вытащили утопленника. Взрослые потихоньку говорили, что это был совсем не утопленник, а убитый и потом сброшенный с пирса в воду. Кто кого убивал — понять не было никакой возможности. Спрашивать у отца я не решался, а Коська сам ничего толком не знал и лишь говорил, что это все контра бесится.
— Ничего, вот скоро наши придут, они им всем покажут, — обещал он, — всех вместе с буржуями недорезанными за море прогонят. А тебе, Клим, наверно, тоже с отцом в Америку убегать придется.
Конечно, он пошутил, этот Коська, но мне-то от этого было нисколько не легче. С каждым днем все неохотнее возвращался я в свою каменную гробницу, все меньше привлекали меня древние истории, на которые в последнее время отец был особенно щедрым. Он чувствовал, что я постепенно отдалялся от него, но ничего не подозревал, не догадывался даже о том, что у меня появился другой дом, на Матросской, где разговаривали со мной как со взрослым. Он, наверное, побелел бы от страха, если бы узнал, что в тот вечер, когда был взорван склад с боеприпасами интервентов, я был совсем рядом с этим складом.
А случилось все так.
Однажды мы с Коськой сидели за сараем и привязывали грузила к удочкам. Сидели молча, потому что поспорили и рассердились друг на друга, а Глани с нами не было — она помогала матери готовить обед. При Глане мы никогда не ссорились. Она была какая-то ласковая, и даже Коська при ней делался добрее и не называл меня барчуком. Волосы у нее были белые-белые и пушистые. А глаза были такие невероятно синие-синие, что до них хотелось дотронуться пальцами.
Вот мы сидели и молчали. Вдруг слышим, дверца скрипнула — в сарай кто-то вошел, потом еще скрипнула, потом еще. Коська прижал палец к губам: дескать, молчи. Слышим разговор:
— Ну, где твои боеприпасы? Давай — мне некогда. — Потом еще: — Да, неважнецкое дело получается…
Мы прильнули к щели и увидели грузчика торгового порта Семена. Он был в припудренной куртке, — должно быть, только что пришел из порта, где грузил муку. Он держал двумя пальцами один из наших мешочков с пульками и насмешливо поглядывал на Коськиного брата Илью. Тот хмурился:
— Чего смеешься? Скажи спасибо, хоть ребятишки помогают.
— Ну-ка, ну-ка, чем они помогают? — сказал третий, в кожаной кепке блином. Он был с усами и значительно старше Семена и Ильи. Взял мешочек, подбросил на руке: — А ведь неплохо, совсем неплохо!
— Чего там неплохо — ребячество, — отмахнулся Семен. — Вот если бы сейчас денег, золота бы, например…
— Золотые пули лить? — съязвил Илья.
— Зачем, — серьезно сказал усатый, — оружие можно купить хотя бы у тех же американцев. Они за золото родную мать продадут. А пульки что ж, пульки пусть собирают ребята. Со временем все пригодится.
— Слыхал? — толкнул меня локтем Коська, когда взрослые ушли из сарая. — А ты говоришь, зачем столько свинца. Революцию делать, вот зачем. Знаешь, кто этот усатый? Крюков из мастерских.
И тут меня осенило:
— Слушай, Коська, нам обязательно надо найти этих идолов!
— Искали ведь, нету их в насыпи…
— В одной искали, а в других? У старых казарм надо.
— Ого! У старых! Там часовой стоит, стрельнет еще, — округлил глаза Коська. (Это он нарочно, чтобы меня испытать.) — А не испугаешься?
— Вот еще!
— Тогда пошли, нечего время терять, — заявил Коська и начал сматывать удочки. Всегда он так: то ничего, будто отговаривает, а как загорится — вынь да положь!
Уже начало темнеть, когда мы, обогнув Лысую сопку, вышли к берегу и залегли в густом орешнике. Справа от нас сквозь кустарник виднелась глянцевая бухта. Она казалась застывшей, подернутой тонким ледком, и рыбацкая шхуна, разбитая во время шторма, недвижно чернела у самого берега. Слева, возле казарм, прохаживался американский часовой. О том, чтобы подобраться поближе, нечего было и думать, и мы, полежав еще немного, уже хотели убираться восвояси, как у самого моего уха оглушительно треснул сучок. Я чуть не вскрикнул от неожиданности: мне показалось, что к нам подкрался часовой. Но это был не часовой, а Семен.
— Вы что здесь делаете? — приглушенно спросил грузчик. Он был чем-то сильно возбужден, голос у него прерывался, как у человека, пробежавшего несколько верст без передышки.
— Мы идолов ищем, — начал было я, но Коська потянул меня за рукав, и я замолчал на полуслове.
— Вот что, идолы, ползите вниз, — тяжело переводя дыхание, сказал Семен, — да не задерживайтесь, а то сейчас полыхнет — небу станет жарко!
Семен исчез в кустах. Я озадаченно посмотрел на своего приятеля.
— Чего он, Коська?
— А я откуда знаю? — буркнул Коська. — Сказано ползти, ну и ползи, а то сейчас такое начнется…
Он, не договорив, втянул голову в плечи, шмыгнул в кусты. Я кинулся следом, и тотчас слезы брызнули из глаз: больно шлепнуло веткой по носу. Коська, не оглядываясь, продирался сквозь пожухлый кустарник.
Мы бежали, будто за нами гнались по пятам, и остановились лишь тогда, когда показалась первая хибарка Рабочей слободки, утонувшей в сизо-черном тумане. Скособоченные окошки хибарки тускло светились, пахло дымом и паленой шерстью.
— Ты, Клим, бежи сейчас домой, — хрипло приказал мне Коська. Глаза у него блеснули при этом. Мне стало жутко. — Иди скорее, а то потом не доберешься. Семен брехать не станет.
Было видно, что он о чем-то догадывался, но со мной не хотел делиться. Не доверял. Это меня обидело, и я, рассердившись, ушел. Уже подходя к своему музею, этой ненавистной гробнице, я вдруг вспомнил, что не был дома с самого утра.
На освещенной занавеске четко обозначился человеческий профиль, дрогнул и пропал. Подтянувшись на руках, я заглянул в окошко. Отец быстро ходил от окна к двери, губы у него шевелились — должно быть, по обыкновению, говорил сам с собой. Временами он беспокойно посматривал на часы и снова начинал ходить, беззвучно шевеля губами. Мне стало жалко его, подумалось даже, что не очень-то хорошо огорчать его. После смерти мамы он сильно постарел. Побелели виски, будто, бреясь, он коснулся их помазком, да так и забыл стереть мыльную пену. Я часто замечал, что, сидя за столом над рукописями, он думал о чем-то печальном и мысли его были далеко-далеко от работы. А тут еще я совсем от рук отбился… О чем он думал сейчас, что шепчут его губы?