глубоких касках, сидели как неживые, положив на руль неподвижные руки и не глядя по сторонам. Очки, похожие на маски, скрывали их лица. Казалось, что это движутся не люди, а заводные и пущенные вперёд автоматы, бесчувственные и безликие, вселяющие ужас и ненависть в живое человеческое сердце.
В темноте он увидел белое лицо Генки, приникшего к мягкой гриве Гнедка, и махнул рукой:
Генка дёрнул поводья. Гнедой встал на дыбы и, круто повернув, исчез, сливаясь с чернотой ночи.
Глава 23
ТЯЖКИЕ ДНИ
По селу идёт мальчик. На нём полинявшая от солнца майка, серые трусики. На рыжих кудрях — смятая тюбетейка. Он идёт вдоль плетней, чутко прислушиваясь к чужим, гортанным голосам, звучащим на селе. Около голубой школы стоят прислонённые к забору немецкие мотоциклы. Солнце припекает каски часовых; из раскрытых окон вырываются резкие, незнакомые голоса. В школьные ворота влетает легковой автомобиль, из него выходят гитлеровские офицеры. Васёк закрывает глаза, стискивает зубы. Не снится ли ему всё это? Нет, не снится.
Вот у колодца стоит женщина. Два дюжих гитлеровца подходят к колодцу. Женщина, торопясь, поднимает вёдра. Плещется вода, сбегает ручейками с пригорка. Солдат хватает у женщины ведро и, бросив на землю каску, опускает в чистую воду руки, плещет себе на голову, на шею, фыркает от удовольствия, приглашая приятеля последовать его примеру. Женщина, не глядя в его сторону, уносит одно ведро.
— Подавитесь, проклятые! — шепчет она, проходя мимо Васька.
Вот на дворе у Ко́стички, жены кузнеца, пляшут гитлеровские солдаты. Один из них, худой как жердь, прижав ко рту губную гармошку, приседая и подпрыгивая на тонких ногах, наигрывает плясовой мотив. Неизвестная, чужая песня будоражит вылезшего из будки пса. Подняв вверх морду, он тоскливо воет. Громкий гогот стоит во дворе. Ко́стичка тихо бредёт из своей хаты. Трое ребят плетутся за ней; самый маленький, держась за материнскую юбку, пугливо оглядывается. Лицо у Ко́стички потемнело от бессонных ночей и тревоги за мужа. Кузнеца Костю забрали вместе с Митей. В ту ночь много молодых увели из села.
Васёк никогда не забудет, как гитлеровцы забирали Митю, как на рассвете вломились они в хату дяди Степана и, топоча сапогами, лазили по всем углам, вспарывали штыками подушки и одеяла — искали красноармейцев. Митя сразу привлёк их внимание: у него была бритая голова и забинтованная нога.
— Зольдат? — Двое солдат приставили к его груди автоматы: — Пошоль!
Ребята закричали, бросились к Мите. Степан Ильич отстранил ребят и закрыл собой Митю.
— Он хлопчик, хлопчик… брат… школьник! — кричал он, прижимая к сердцу ладони.
Солдат толкнул Митю в спину:
— Пошоль!
Васёк Трубачёв вспоминает, что вместе с ребятами он снова бросился вперёд, но Митя повернул к нему белое лицо и предостерегающе крикнул:
— Трубачёв, останься!
Никогда не забудут они, как Митя, хромая, шёл по двору под конвоем гитлеровцев. Ребята смотрели в окно, онемев от ужаса. У двери, тяжело дыша, стоял Степан Ильич. Баба Ивга накинула платок:
— А ну, пусти, сыну!
Чёрная, прямая, без слезинки в глазах, она ушла за Митей. Когда Митю вместе с другими арестованными гитлеровцы втолкнули в сарай и поставили у дверей часовых, баба Ивга вернулась. Тогда ушёл Степан Ильич, строго-настрого приказав Ваську не выпускать из хаты ребят. Но он, Васёк Трубачёв, ослушался приказа Степана Ильича. Весь остаток ночи на старом выгоне, недалеко от сарая, где был заперт Митя, ребята ползали между кочками, ловкие и быстрые, как ящерицы. Затаив дыхание, они прислушивались к шагам часового, пробирались к толстым бревенчатым стенам и, прижимая губы к пахнущим мохом и смолой пазам, шептали:
— Ми-тя…
Но никто не откликался.
На рассвете они вернулись. В хате не спали. Степан Ильич встретил их молча. Он сидел на скамье, положив на стол свои большие, жилистые руки и глядя куда-то в угол тяжёлыми, невидящими глазами. Глубокая тёмная складка прорезала его лоб. Он обернулся на стук двери, с горькой усмешкой посмотрел на мокрых от росы, усталых, измученных мальчишек и отвернулся. Они прошли мимо него на цыпочках, тихо улеглись, крепко прижавшись друг к другу, осиротевшие и испуганные.
А враги уже расселялись по хатам, выгоняя на улицу хозяев; резали кур, убивали поросят, ломали плетни и заборы, топили хозяйские печи. В новой, только что отстроенной колхозной конюшне клети для жеребят были разбиты в щепы; в раскрытые настежь двери с грохотом въезжали нагруженные машины; новая молотилка, недавно приобретённая колхозом, была поломана и завалена всяким хламом.
В селе воцарился ужас, но люди не смирялись. Они прятали и уничтожали своё добро, чтобы оно не досталось врагам. То из одного, то из другого двора вырывались истошный плач и крики… Кого-то тяжко били, отнимали добро, выбрасывали из хаты. Люди бежали на этот крик, натыкались на дула автоматов и молча пятились назад, хватая своих детей… Люди постигли ужас фашистской неволи. Село как будто оглохло, онемело, затаилось в страшной, непримиримой ненависти к врагу, и ненависть эта ещё больше чувствовалась в молчании, чем в криках протеста и боли.
У Степана Ильича не поставили солдат. В тот день, когда к нему явились фашистские солдаты, баба Ивга жарко затопила валежником печь и наглухо закрыла трубу. Копоть и угар выгнали солдат — они с руганью ушли и больше не возвращались. Зато рядом просторное помещение сельрады кишело гитлеровцами. Вечерами они сидели на крыльце — там, где раньше, мирно раскуривая свои трубки, любили посиживать колхозные деды. Чужой язык, чужие песни раздавались в селе…
Через несколько дней сарай опустел. Фашисты угнали арестованных неизвестно куда. Весь день ребята метались по